Выбрать главу

— Где у вас боль? В пояснице, в коленках?

— Нам от ушибов что-нибудь, — сказала Женя тихо и покосилась на меня.

Аптекарь приподнял очки на лоб. Бледное, высушенное личико его оживилось понимающей улыбкой.

— у современных молодых людей кулаки намного крепче мыслей. К такому выводу пришел я к концу своей жизни. Практика.;. Одного не могу постигнуть: наука превосходит самое себя. Не кулаками же движется она, скажем, в космос. Очевидно, я допустил просчет в своих выкладках. Но возвращаться искать ошибку нет времени, не успею. Мой внук уверяет, что я отстал от жизни. Наверное, в этом есть логика. Он мальчик смышленый, талантливый. Между прочим, комсомолец. Аптечное окошечко, я вам скажу, не высокий пост для наблюдения жизни. Не с мечтой люди идут сюда, а с недугами, с ушибами. Я сейчас приготовлю компресс из бодяги.

Белый одуванчик головы его качнулся к двери. Старичок принес на блюдце серую пахучую массу.

— Поухаживайте, милая девушка, за своим кавалером. Наложите это на бинт, вот так, и — к ушибленному месту. Надеюсь, цвет лица изменится к лучшему...

Женя завязала мне глаз. Сразу стало легче, не столько от снадобья, сколько от ее пальцев, легко прикасавшихся к моему лицу, к волосам. Она отступила от меня на шаг и кивнула головой.

— Вы напоминаете адмирала Нельсона. Правда, доктор?

Белый пух на голове старичка шевельнулся, как от дуновения ветерка. Старичок тоже поддался обаянию девушки.

— От вас веет романтикой, Алеша.

— Бодягой, — поправил я и усмехнулся.

— Спасибо вам, доктор, — опять польстила старичку Женя. — До свидания...

Будьте счастливы, дети. — Аптекарь маленькими шажками пробежал к выходу, провожая нас.

Мы двинулись вдоль бульвара.

— Какой милый старикашка! — сказала Женя. — Сидит, что-то там составляет... Он так похож на одуванчик, что мне хотелось подуть на него. — И вдруг засмеялась, запрокинув голову. — Бодяга! Ужасно глупо и смешно!..

Женя развеселилась. Она вскакивала на пустые скамейки, кружилась, убегала далеко вперед, звала меня за собой. Я невольно заразился ее дурачеством. Вот она остановилась возле памятника Гоголю, церемонно поклонилась.

— Здравствуйте, Николай Васильевич! Много же вы доставили нам горьких хлопот: не терпелось убежать погулять, а тут надо было читать вашу скучную книжку «Мертвые души». Почему это все книжки, которые надо читать по обязанности, кажутся скучными?.. Учились в школе — не могли дождаться, когда закончим. А пришел конец — испугались: впереди одни беспокойства,нужно устраивать свою судьбу, думать о себе всерьез. А в школе было весело. Изобретали всяческие проделки, устраивали спектакли...

Я тоже вспомнил свою школу.

— В последний раз мы ставили «Горе от ума».

— Вы играли Чацкого?

— Да.

— А я — Софью.

Женя отбежала за скамейку и голосом слуги произнесла: «К вам Александр Андреич Чацкий!»

Я подлетел к Софье.

— «Чуть свет — уж на ногах, и я у ваших ног!»

В этом месте во время репетиций мы, «Чацкие», целовали девчонок, игравших Софью, в губы — со встречей! — приводя их в смущение и вызывая веселье ребят. Я и сейчас, дурачась, хотел так сделать. Но я забыл, что здесь не школа и передо мной — не одноклассница. Женя отвернула лицо.

— Это жульничество. — сказала она суховато. — У Грибоедова ремарка: «С жаром целует руку».

— У нас, наверно, была другая редакция комедии.

— Я не хочу играть по другой редакции.

Мы пересекли Арбатскую площадь, непривычно пустынную в этот поздний час. Одинокий, как бы забавляясь сам с собой, озорничая от скуки, метался в светофоре огонек, — то в одно окошко заглянет, то в другое. Беспрепятственно проносились редкие автомобили...

Минуту назад такая простая, общительная. Женя — я это сразу почувствовал — отдалилась от меня, точно одумалась, и замкнулась в свой мир. Шагала рядом молчаливая, строгая и чужая. Я угадывал, что в ней происходила какая-то борьба, она чему-то сопротивлялась. Возможно, мою выходку с поцелуем нашла неуместной и даже нахальной.

«Идиот! — ругал я себя. — Более бездарной шутки нельзя было придумать!»

На Суворовском бульваре Женя чуть было не упала, — споткнулась о камень или о корень. Села на скамейку и сняла босоножку.

— Ну, что это такое! — воскликнула она плачущим голосом. — Стоит только надеть хорошие туфли — непременно каблук отлетит. Как назло!

Я рад был случаю снова завоевать ее доверие.

— Ничего страшного. Сейчас починим. — Я взял у нее туфлю, нашел осколок кирпича и отодвинулся к решетке. Укрепив туфлю на железном столбике, я ударил по каблуку, потом еще раз, посильнее, — и тоненький каблучок переломился пополам.

— Что вы там возитесь? — Женя прихромала ко мне. — Готово?

— Готово, — сказал я упавшим голосом.

— Да. сапожник...

Женя с грустью разглядывала изуродованную босоножку. Сначала она зашагала бодро, легко опираясь на носок. Потом хромота ее стала заметней. Усталая, она просто ковыляла, держась за мое плечо. На Малой Бронной Женя сбросила босоножки и пошла босиком.

— Тут уж недалеко, — сказала она.

Проходя мимо какого-то дома, мы услышали звуки рояля. Они вырывались из раскрытого окна на первом этаже, приглушенные и в то же время явственные, до осязаемости отчетливые. Нежная и медлительная мелодия стремительно переходила в тревожный рокот. «Баркаролла» Чайковского. Музыка не нарушала ночную тишину, а еще больше ее подчеркивала. Мы остановились и заглянули в окно, оно не было занавешено.

В дальнем углу огромной полутемной комнаты за роялем сидел старик с пышными седыми волосами, седой бородкой клинышком и впалыми морщинистыми щеками. Неяркий свет от лампы, стоявшей на черной плоскости рояля, падал на листки нот, на клавиши и на руки старика. Женя вздрогнула, зябко повела плечами и прислонилась к моему боку.

— Он так чисто играет, что каждый звук просто видишь. И если подставить подол, то они насыплются доверху, как хрустальные шарики.

Я оглянулся. Позади нас стоял дежурный милиционер и тоже слушал музыканта. Я подумал, что он сейчас, запретит ему играть. Но милиционер лишь тихонько сказал Жене:

— Вы простудитесь, девушка, босиком-то... — Постояв немного, он неслышно, будто на цыпочках пошел дальше.

Мы ушли уже далеко, а рокот рояля все еще гудел в сумрачном ущелье улицы, вызывая в душе смутную тревогу и торжество. Я взглянул в позеленевшее небо над темными громадами зданий и прочитал, сжимая руку Жени:

Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет,

У которой суставы в запястьях хрустят,

Той, что пальцы ломает и бросить не хочет,

У которой гостят и гостят и грустят.

Что от треска колод, от бравады Ракочи,

От стекляшек в гостиной, от стекла и гостей

По пианино в огне пробежится и вскочит —

От розеток, костяшек, и роз, и костей.

— Это Пастернак, — быстро отозвалась она в ответ и пожала мою руку, как бы говоря при этом: как хорошо, что мы понимаем друг друга...

На Пионерских прудах перед новым домом Женя легонько подергала меня за рукав:

— Здесь...

Уличные фонари погасли. Чуткий предрассветный сумрак обнимал город, ворочался в тесных переулках, рождая гулкие шорохи.

— Мама не спит, — прошептала Женя, взглянув на освещенное окошко в третьем этаже. — Ох, достанется мне!.. — Она переступила на месте босыми ступнями. Лицо ее померкло, уголки губ утомленно и грустно поникли. — Ну, я пойду... Ноги озябли... — Она тихонько притронулась пальцами к моей повязке. — До свидания, Нельсон... — Отдалилась на несколько шагов, приостановилась. обернулась. — Что же вы стоите? Уходите. — И опять пошла через улицу. Плавно покачивался колокол ее юбки.

Я не удерживал ее: намеки или откровенные просьбы о новой встрече казались мне мелкими в этот миг. Я молча провожал ее взглядом, все сильнее ощущая в груди, возле сердца, холод и пустоту.

На середине мостовой Женя еще раз задержалась. Склонив голову, произнесла шепотом — я отчетливо услышал каждый звук: