Выбрать главу

Эта эпоха наложила глубокий и прочный отпечаток на поведение, на политические, социальные и религиозные идеи, на эстетические и литературные воззрения всех тех, кому пришлось претерпеть от Революции, будь то лично, в лице их близких, либо своими состояниями. Недавние исследования, посвященные эмигрантским кругам, значительно нюансируют клише относительно тех, кто ничему не научился и ничего не забыл. Дворяне, которые вернулись на родину после 1800 года и даже после 1815 года — в случае самых непримиримых, — будь то во Францию или в Савойю, возвращенную ее суверену, кажутся заметно отличающимися от тех, какими они были при (стр.208 >) Старом Порядке, хотя бы из-за тех стигматов, которые оставило время испытаний. Конец одного мира и начало другого мира — так воспринималась Революция и ее действующими лицами, и ее жертвами.

Жозеф де Местр тому прямое свидетельство. Драма, которую в его глазах представляет собой Революция, инстинктивно приводит Местра к тому, что он противопоставляет ей прошлое, придавая ему ценность a posteriori. И не потому, что воображает себе возвращение того, что рухнуло. Но потому, что, будучи хорошим знатоком человеческой истории, Местр понимает, что всякое жестокое потрясение обусловливает возврат к принципу, общему для любого организованного общества: к неизбежному и неизменному состоянию, которое регулирует отношения между управителями и управляемыми.

Естественно, что несчастья дня сегодняшнего вызывают ностальгию по дню минувшему. Но Жозеф де Местр слишком проницателен, чтобы удовольствоваться примитивной компенсацией; благодаря своему воспитанию и своим занятиям в судебном ведомстве он слишком близко сталкивался с людьми, с недостатками или пороками общества, учреждений и властей, чтобы ограничиться их посмертной идеализацией.

Если Жозеф де Местр становится теоретиком контрреволюции, то не столько потому, что им движет горечь обездоленного и гонимого эмигранта. Причины этого выходят бесконечно далеко за рамки его личного интереса: полностью сметя учреждения старой Франции, Революция захотела на место Истории поставить Разум; как кажется, давняя Прометеева традиция впервые и надолго воплощалась в жизнь. Вследствие этого вся Европа монархий оказывается под угрозой, а потом рушится. Корни политической рефлексии савояра лежат в философии истории, близкой к воззрениям Бёрка. (стр.209 >)

Однако Местр понимает — хотя ему довольно непросто в том признаваться, — что он является не только одной из жертв Революции, но в некотором роде и одним из ее сыновей: Революция придала его судьбе ту значительность, которая была бы немыслима, если бы Местр остался чиновником в савойском сенате, в каком-то Шамбери,[287] застывшим в своих традиционных структурах. Первые его произведения, созданные до Революции, показывают, кем бы он стал: темпераментным писателем, вынужденным сдерживать полет своего мистического воображения, смелость своего язвительного ума, влекомого к вещам спорным, чтобы не нарушать требований, связанных с его служебной функцией и с положением провинциального джентльмена, а также с общепринятыми в риторике и искусстве красноречия обыкновениями.

Жозеф де Местр был убежден в том, что Революция, более, чем любой другой период истории, породила — равно как и авантюру — индивидуальности, раскрывшиеся в испытаниях, необыкновенные судьбы; она составила почву, благоприятствующую Homo novus. Понимая, что от него отобрала Революция, Местр в то же время не может не сознавать, чем он ей обязан; и что его собственная участь не может не иметь некоторого сходства с участью его противников.

Мы убедимся в этом, когда увидим, что оставшиеся в живых туринские аристократы[288] сотворят из савояра — il Francese, «Француза», как они его окрестили, — подозрительного новатора или, по меньшей мере, человека амбициозного. Разве не сказалось в этом их интуитивное понимание того, что какие-то черты характера в определенном смысле роднили (стр.210 >) Местра с людьми Революции: презрение к предрассудкам и условностям, творческое воображение, нетерпеливое желание воплотить свои мысли в действия, реализм, если даже не политический макиавеллизм? Разумеется, было бы неправильно представлять Местра Робеспьером навыворот, на том же основании, по которому в нем хотели видеть «Вольтера навыворот».[289] Но то проклятие, на которое он обрекал как Неподкупного, так и Фернейского патриарха, не выражает ли оно самой своей чрезмерностью какое-то непреодолимое влечение? Между революцией и контрреволюцией есть некая диалектика, которая роднит их мастеров и выявляет их странную похожесть, а также делает одинаково подозрительными — как в глазах их наследников, так и их противников. Подобно участи, уготованной авантюристам от политики — Робеспьеру, Сен-Жюсту, а позднее Наполеону, судьба авантюристов от разума порождает подозрения, часто непонимание, принимающее даже форму символической казни. Как мы знаем, Жозеф де Местр разделяет эту судьбу вместе с немалым числом авторов далекого или более близкого к нам прошлого. Но поскольку он принадлежит к лагерю побежденных в новой и современной истории, он может лишь вызывать безразличие или недоверие. (…)