неприязнь оказалась гораздо сильнее, чем можно было предположить. В отличие от английского, над которым смеялись, которым восторгались, но которого никогда не боялись, германское внушало именно страх, а от страха было рукой подать до ненависти. Когда г-жа де Сталь в 1810 году издала свою книгу «О Германии», книгу умеренной симпатии к немецкому, решением министра полиции генерала Савари тираж в 10 тысяч экземпляров был уничтожен, а сочинительнице предписано в 24 часа покинуть пределы Франции. Эта свирепость настолько характерна для общей германофобии французской культурной жизни, что в ней подают друг другу руку такие во всем остальном несовместимые умы, как Клемансо и Леон Блуа. Быть здесь исключением можно было позволить себе не иначе, как достигнув неприкасаемых высот; но исключения, сколь бы значительными они ни были, оставляют на общем фоне впечатление скорее патологического, чем нормального состояния сознания. Некоторая скидка делалась еще для философов, вроде Кузена, знакомящего французскую публику с причудами германской метафизики; надо же было как–то объяснить мощь мысли, вроде гегелевской, оказавшейся возможной в стране и среде варваров; на протяжении всего XIX и еще первой половины XX века Германия время от времени устраивает самоуверенному парижскому сердцееду культурный «Седан»: то ли в пору жизни веймарского божества, о котором А. де Кюстин, посетивший его в 1815 году, сказал Рахели Варнхаген почти словами позднего лаудатора Валери: «Qu'on ne s'y trompe pas, il estplus qu'un homme»[78], то ли в музыкальном покорении Парижа, когда цвет нации, от Бодлера до Маллармэ, преклонился перед гением Вагнера и Шумана, то ли — уже позднее — в культе Ницше или — еще позднее — в паломничестве юных французов к «мэтрам» Гуссерлю и Хайдеггеру. Одинокие объяснения в любви на фоне сплошной ненависти и неприязни; можно вспомнить Гюго[79], назвавшего Германию «благородной и священной родиной всех мыслящих людей», и добавившего, что он, не будь он французом, хотел бы быть немцем[80]. Или Флобера, говорящего то же, но не в сослагательном наклонении: «Уже давно я страдаю от необходимости писать на этом французском языке, а также думать на нем. Собственно говоря, я немец»[81]. Наконец, Ренана, с неподражаемо галльской остротой демонстрирующего своим соотечественникам преимущества немецкой культуры, и — что особенно пикантно — делающего это рикошетом от уничижительной оценки культуры английской: «Une universite allemande de dernier ordre, Giessen ou Greifswald, avec sespetites habitudes etroites, ses pauvres professeurs a la mine gauche et effaree, ses privatdocent haves et fameliques, fait plus pour l'esprit humain que l'aristocratique universite d'Oxford, avec ses millions de revenu, ses colleges splendides, ses riches traitements, ses fellows paresseux»[82]. В дневниках братьев Гонкур приведена реплика Ренана с последующими возгласами негодования присутствующих: «Во всем, что я когда–либо изучал, меня поражало превосходство немецкого ума и трудоспособности. Не удивительно, что и в искусстве войны […] они достигли этого превосходства, которое, повторяю, я констатирую во всех вещах, изученных мною, известных мне […] Да, господа, немцы — это высшая раса!»[83]. Если учесть, что реплика датирована 6 сентября 1870 года, то есть, на пятый день после Седана и за тринадцать дней до осады Парижа, то случай действительно окажется экстремальным. Но Ренан (как и Гюго) — гордость нации, «бессмертный» с местом в Пантеоне; поздняя мизансцена, разыгранная де Голлем перед студенческим «коммунаром» Сартром («у нас Вольтеров не сажают») могла бы вполне подойти и к этому случаю, в расчете на то, что за громкой фразой незамеченной останется её изнанка. Вольтеров здесь действительно не сажали, зато не-Вольтеров расстреливали; 6 февраля 1945 года в Париже был расстрелян 35-летний писатель Робер Бразийак, «коллаборационист» и «германофил». На суде[84], обычном балагане, устроенном победителями над побежденными, ему особенно не могли простить слов: «Мы суть немногие рассудительные французы, которые провели ночь с Германией, и помнить об этом мы будем с нежностью». Письмо о помиловании на имя Президента Республики, подписанное 59 «Вольтерами» (среди них на первом месте подпись Валери), де Голль оставил без внимания. Очевидно, он давал им понять, что это их, «бессмертных», привилегия: безнаказанно говорить такое. Но в стране, германофобия которой началась с казни одной безобидной книги, дело и не могло закончиться иначе, чем казнью писателя, объявленного государственным преступником за любовь к чужой стране.
вернуться
«Пусть не обманываются на сей счет, он больше, чем человек». Goethes Gesprache, Bd. 2, Munchen 1998, S. 1056.
вернуться
Le Rhin. Lettres a un ami, t. 1, Paris 1875, p. 23.
вернуться
«S'il n'etait pas frangais, il voudrait etre allemand».
вернуться
«Au fond, je suis Allemand». Flaubert, Correspondance II, Pleiade 1980, p. 362.
вернуться
«Самый последний немецкий университет, вроде Гиссенского или Грейфсвальдского, со своими мелочными узкими обычаями, своими бедными профессорами с неуклюжей растерянной внешностью, своими исхудалыми и полуголодными приват–доцентами, делает больше для человеческого духа, чем аристократический Оксфордский университет, со своими миллионными доходами, блистательными колледжами, богатыми окладами и ленивыми студентами». Renan, Questions contemporaines, Paris 1868, p. 84.
вернуться
Journal des Concourt, t. 5. Paris 1916, p. 25sq.
вернуться
См. об этом в книге его адвоката: Jacques Isorni, Le proces de Robert Brasillach, Paris 1946, где воспроизведена стенограмма процесса и описана казнь.