Выбрать главу

Они вышли с вокзала и, расспросив встречного красноармейца, вскоре добрались до Блакбазы. Рынок уже кончался. Свистели милиционеры, разгоняя торговок.

Накрапывал холодный дождь. Начались сумерки. Незнакомый город зажигался вокруг туманными огнями. Несколько барахольщиков налетело из подворотни.

Ежась от холода, Ванечка снял свое пальтишко. Барахольщики повертели его в руках, подбросили и предложили семьдесят пять копеек. Набавили до рубля.

Сказали, что больше никто не даст, и ушли. Подошли другие барахольщики, посмотрели вещь, оскорбительно засмеялись в лицо, скомкали и сказали, что даром не возьмут. Тогда Филипп Степанович быстро снял свое пальто.

Барахольщики ловко распяли его под фонарем, пересчитали дыры и латки, о существовании которых едва ли до сих пор догадывался и сам Филипп Степанович, ткнули в лицо протертыми локтями и карманами, посоветовались и, сказавши, что теперь не сезон, предложили три с полтиной. Филипп Степанович ахнул, но барахольщики уже удалялись, не оборачиваясь. Филипп Степанович побежал за ними, чавкая отстающей подметкой по лужам, и, задыхаясь, бросил им тяжелое пальто, то самое пальто с каракулевым воротником, прекрасное, элегантное пальто, которое всегда казалось ему необыкновенно дорогим, солидным и вечным.

На обратном пути заблудились в незнакомых улицах. Пока расспрашивали прохожих, пока кружили в переулочках, стала совсем ночь, злой дождь лил во всю ивановскую, ледяной ветер крыл со всех сторон. Со шляпы Филиппа Степановича побежала вода. На Екатеринославской улице под розовыми фонарями гостиниц и кинематографов по щербатым плиткам изразцового тротуара плясали стеклянные гвозди, пенистая вода окатывала из водосточных труб худые штиблеты. Черным глянцем блистали зонтики, макинтоши, крыши экипажей.

Пешеходы сталкивались и с бранью расходились.

— Изабеллочка! — вдруг закричал Филипп Степанович диким голосом и в ужасе прижался к кассиру. — Изабеллочка! Вон она. Бежим!

И точно: нагоняя их, по плещущей мостовой, как призрак, катил экипаж на дутых шинах. В экипаже, освещаемая беглым светом фонарей, сидела Изабелла в розовой шляпе с крыльями. Навалившись грузным своим телом на тщедушного типчика с портфелем под мышкой, она стучала по спине извозчика зеленым зонтиком, громко командуя:

— Извозчик, прямо и направо! Котик, ты ничего не имеешь, мы остановимся в гостинице «Россия»? — Щеки ее воодушевленно тряслись, серьги грузно болтались, она была ужасна.

Филипп Степанович вобрал голову в плечи и, прыгая боком через лужи, изо всей мочи пустился бежать по улице, сбивая прохожих и щелкая по изразцам кожаным языком отставшей подметки.

— Интеллигент! Писатель! — кричали ему вслед и улюлюкали из подъездов кино раклы[1], приведенные в восторг его длинными ногами, кургузым пиджаком, заляпанным грязью, пенсне и странного вида каракулевой шляпой с обвисшими полями. Ванечка едва поспевал за ним. Только очутившись на вокзале, Филипп Степанович несколько пришел в себя. Его бил озноб. На щеках выступил шафранный румянец. Руки тряслись. С сивых усов падали капли. Он хотел говорить, но не мог, непослушный язык неповоротливо забил рот — выходило пугливое мычание.

Поезд в Москву уходил утром. Ночь провели на вокзале в помещении третьего класса. Филипп Степанович сидел, забившись в угол грубого деревянного дивана. Его душил сухой, дерущий грудь кашель. В мозгу тошнотворно скребли жесткой щеткой. Скулы туго подпирали дикие глаза, глаза бессмысленно блуждали, почти не узнавая окружающего. Всю ночь Филипп Степанович бормотал в усы неразборчиво какие-то слова. Иногда он вдруг вскакивал, хватал Ванечку костлявыми пальцами за плечо и шептал:

— Изабеллочка. Тсс! Вон она. Бежим!

И ему казалось, что он видит Изабеллу, которая в розовой шляпе с распростертыми крыльями плывет на него, ядовито улыбаясь из непомерной глубины вокзала, стуча ботами, размахивая зеленым зонтиком и говоря: «Котик, котик, куда же ты едешь, котик? А ну-ка, плати алименты, котик». Он, корчась, прятался за перепуганного кассира, трясся весь и, прижимая голенастый палец к усам, шептал с хитрецой:

— Тсс! Не увидит. Тсс! А вот и не увидит!..

Иногда его лицо становилось осмысленным. Тогда он, поправив пенсне и откашлявшись, говорил с убедительной лаской:

— Постой, ведь мы не посчитали корову. Корова — сто двадцать, раки семьдесят пять, гостиница шестьдесят, фрукты восемь… Н-не понимаю…

В переполненном вагоне ему стало совсем худо, однако лечь было нельзя, билеты купили сидячие. Он сидел, полулежа в тесноте, положив ослабевшую голову на Ванечкино плечо, полузакрыв покрасневшие веки, и трудно дышал, словно выталкивая свистящее дыхание из опустившихся на рот усов. Вокруг пищали дети, скрипели корзинки, громыхал чайник, торчали с верхней полки толстые подошвы подкованных сапог с налипшей на них кожурой колбасы, крутился и падал табачный дым. Решетчатый скупой свет мелькал из окна по хаосу угловатых вещей, слабо перебивая унылую вагонную темноту. Гул и колесные перебои обручем обхватывали голову, давя на виски стыками. И надо всем этим кошмаром царила, как бы руководя им и подавляя атлетической комплекцией, усатая дама в ротонде и дымчатом пенсне. Вошла она в вагон еще в Харькове, поместилась против Филиппа Степановича, и сразу же оказалось, что ею заполнено все отделение. Ее сопровождал хилый молодой человек с плохими зубами, в полосатых брючках и с галстуком бабочкой. Суетясь, он тащил следом за ней объемистый баул, непомерной величины парусиновый зонтик и громыхающий чайник. Подле нее он копошился, как у подошвы горы.

И ее грозный бас всю ночь стучал молотком по вискам:

— «Извините, говорит, мадам, но закон обратной силы не имеет», а я ему:

«А ребенок, спрашиваю, обратную силу имеет?» Так я и самому Калинину скажу.

«Ребенок, скажу, товарищ, обратную силу имеет? Пускай негодяй платит алименты за все тридцать лет».

Пытка продолжалась до утра. В десять приехали в Москву на Курский вокзал. Филипп Степанович еле держался на ногах. Ванечка посмотрел на него при белом утреннем свете и ужаснулся — он был страшен. Они вышли в город.

Термометр показывал пять градусов холода. Дул гадкий ветер. Обглоданные им деревья упруго свистали в привокзальном сквере. Камень города был сух и звонок. По окаменелым отполированным лужам ползла пыль. Граждане с поднятыми воротниками спешили по делам. Трамвай проводил по проволоке сапфирным перстнем. Обозы ломовых упрямо везли зашитую в рогожи кладь. Дети бежали, раскатываясь по лужицам, в школу, иные были в башлыках. Приезжие с корзинами в ногах ехали гуськом в экипажах, изумленно глядя на кропотливое трудовое движение Москвы, освещенной трезвым, неярким, почти пасмурным небом.

— Постой, — сказал Филипп Степанович, как бы приходя в себя после обморока, и засуетился, наводя на ужасное лицо выражение превосходства, постой! Прежде всего спокойствие. Тсс!

И он озабоченно поднял вверх указательный палец.

— Ты вот что, Ванечка… Отправляйся ты прямо, не заходя домой, на службу… У нас какая сегодня наличность в кассе? Впрочем, это не суть важно… Затем, значит, ты того… Ты там присмотри за ними, чтобы они не напутали. И молчок, тсс! Никому ни звука. Как ни в чем не бывало. Понятно? А я сейчас. Вот только съезжу домой и устрою кое-какие дела… Отчет надо подготовить. Главное, тсс! Ни звука. И все шито-крыто. Корова — сто двадцать, раки — семьдесят пять, свиная конституция — четыреста… А пальто — это вздор, воздух сравнительно тепел, и я ни капли не озяб без пальто… Сейчас вот я пойду к портному и закажу себе другое пальто. Я, представь себе, без пальто чувствую себя гор… раздо бодрее, чем в пальто.

вернуться

1

Раклы — босяки, золоторотцы, на харьковском жаргоне. (Прим. автора.)