Мальчишка бродил от одного столика к другому, как маленький бычок, отпущенный с привязи – то уронит чей-то стакан, то попытается перевернуть стул. А если не обращают внимание, то бычок внезапно выскакивает и отвешивает пощечину.
И вот сидит какой-то человек, совершенно не замечающий присутствия ребенка – может ли маленький испорченный падишах стерпеть это? Вызов принят, и цель ясна. Шлепая ногами, как Дональд Дак, он подошел к Серьезному сыну, дремавшему у океана. Океан ворочался у ножек стола и стула, и этот шум излучал абсолютный покой. Но тут упитанный бычок поднял руку и припечатал Серьезного сына своей детской ладошкой. Тот вздрогнул. Но продолжал прикладывать все усилия, чтобы продлить блаженный миг одиночества. Малец не унимался: опять шлепок, а за ним требовательное «смейся!». На этот раз Серьезный сын открыл глаза и сделал страшное лицо. С третьей пощечиной на него обрушилась вся тщетность мира, и, развернувшись, он схватил мальчишку за глотку, как щенка, поднял в воздух и стал трясти:
– Еще раз появишься, брошу тебя в воду!
Испугавшись, тот издал истошный вопль, на который прибежали новоиспеченные родители и напали на Серьезного сына:
– Разве можно так обращаться с ребенком?! Все только и делают, что умиляются, а тебя взбесила детская игра?
– Оказывается, раздавать пощечины – это детская игра? – возмутился Серьезный сын. – Такие, как вы, портят детей. А когда они вырастают, то остаются все теми же испорченными детьми.
– Это еще что? – недоумевали родители. – Он всего лишь хотел рассмешить. Ты что, не умеешь смеяться?
На этом месте Серьезный сын встал и ушел. Разрушенный мир людей-вандалов опять обступил его со всех сторон. Песок, обезображенный пивными банками и пластиковыми пакетами; земля, захваченная белыми; хилые индийские бандерлоги-подражатели; какофония, возомнившая себя музыкой, от которой стенает природа; смеющиеся орущие тупые людишки – это они ему говорят: «Смейся!» «А есть ли над чем смеяться в этой стране, которой вы управляете?», – бр-р… бр-р… бр-р… ворчал он всю дорогу, пока не вернулся в свою комнату.
И уснул.
И приснился ему сон. Он умиротворенно сидит на берегу океана, над ним раскинулось огромное небо, и волны нежно омывают его ноги, постепенно нежность возрастает, и с каждым ее новым приливом его стул легонько подпрыгивает. Теперь нежность хлещет через край, волна вздымает его вверх, и вот он уже раскачивается на троне посреди океана, а на берегу собрались все гуляющие со своими толстыми румяными детьми, чтобы посмотреть на него. Он обращается к ним:
– Дурачье, идиоты! Только подумайте, как вы дышите, вы даже в этом подражаете чужакам! Ваши легкие наполнились дрянью, а не кислородом, поэтому вы скрипите и кряхтите при выдохе. Чуваки, сделайте свой собственный вдох и научите детей дышать самостоятельно!
В этот момент из толпы футбольным мячом выкатился малец и закричал:
– А король-то голый! Смейся!
Гул толпы на берегу стал нарастать: «Он не умеет смеяться!» Ужасающих размеров волна обрушивается на него, и уже его собственное дыхание приходит в полное смятение, сердце бешено колотится от удушья – он резко открывает глаза.
Сердце стучит так, что вот-вот разорвется. С той стороны сна футбольным мячом выкатывается осколок фразы. Становясь все меньше, он скачет в его сторону, превращается в маленький стеклянный шарик, перепрыгивает границу сна и яви и, злобно уставившись из темноты, вопрошает: «Что, не можешь смеяться?»
Момент пробуждения девственно чист. Когда человек просыпается, он крайне уязвим. Остается только гадать, что из приснившегося он запомнит, а что забудет. Сердце проснувшегося колотится, а осколок фразы безмолвно таращится на него: «Не можешь смеяться?»
Этот вопрос приклеился к Серьезному сыну и вместе с ним вернулся домой. Так его легкая беспокойность превратилась в весьма ощутимую тревожность, а новый герой стал несносным напарником на всю жизнь – отсутствующий смех, который ухмылялся над ним: «Чувак, ты что, не можешь смеяться?»
Серьезный сын прекрасно разбирался в таких болезнях, как империализм, колониализм, феодализм, коммерциализм, и знал, что именно по их вине вокруг не осталось ничего, что заставило бы сердце дрогнуть, а его – засмеяться. Но одно дело, смеха нет из-за случившегося упадка, а другое – когда ты совсем не можешь смеяться. Если в душу закралось такое сомнение, то даже лучшие из лучших перестанут смеяться. Мысль о том, что ты не в состоянии растянуть губы в улыбке хотя бы на миллиметр, может совершенно выбить из колеи.
«Этого не может быть, – думал он, придя в крайне взволнованное состояние – Ха, не могу смеяться, что за бред». И он рассмеялся над своей гипотезой – это заметил Юлий Цезарь.