Выбрать главу

Взялись мы тростник перетаскивать, ходим взад-вперед, а погонщик не шевелится, как лежал в траве, так и лежит. Я и скажи про это братьям Торрико.

— Этот-то, — говорю, — который в траву носом уткнулся, сдается мне, мертвяк. А нет, так здорово похож на мертвяка.

— Померещилось тебе, — отвечают. — Спит он, только и всего. Мы когда уезжали, он вязанки караулил, да, видно, притомился, ну и уснул.

Я подошел и сапогом его в бок, хотел разбудить. Но погонщик не шелохнулся.

— Мертвый он, — говорю.

— Зря ты это, ну зря! Какой он мертвый, так, оглушенный маленько, эка важность. Одилон его палкой по голове хватил. Ничего, очухается. Солнце вот взойдет, затылок ему пригреет, небось живо на ноги вскочит. Так домой припустит, смотреть любо. Подбери-ка вязанку, около него валяется. Пошли!

Сказали — как отрезали.

Напоследок я еще раз его, бедолагу, пнул сапогом, посильней, и так оно гулко отозвалось, будто я по сухому дереву ударил. Вскинул я вязанку на плечо и зашагал к дороге. Я впереди, они — сзади. Идут и песни орут. Долго орали, до самой зари. А как рассвело — не стало их слышно. Верно, это ветерок утренний голоса их назад относил. Иду, а куда братья подевались, не знаю. Потом уж лай собачий услышал: бегут собаки ихние со всех сторон, лаем захлебываются.

С той ночи я и узнал, зачем братья Торрико каждый вечер возле моего дома сидят и смотрят на дорогу в Сапотлан.

Убил я Ремихио Торрико.

К тому времени взгорье наше почти обезлюдело. Сперва по одному уходили, а под конец и вовсе толпами. Заработают малую толику денег и с первыми заморозками уходят. Несколько лет подряд случались у нас по осени заморозки, в одну ночь всему урожаю конец. И в тот год так же вышло. Вот и стал народ шибче прежнего разбегаться, думали, и на другой год опять то же будет. Надоела людям эта канитель: каждую осень воюй за урожай с холодами, а всю жизнь — с братьями Торрико.

Так что убил я Ремихио, когда уж и Кумушкино взгорье, и все склоны вдоль по ложбине порядком опустели.

Дело-то было, чтоб не соврать, в октябре. Помню, ночь выдалась ясная, месяц вот такой вот огромный, все вокруг сиянием своим заливает. Вышел я из дому и пристроился во дворе чинить дырявый мешок — светло, никакой лампы не надо. Тут-то и явился ко мне Ремихио. Пьяный, видно, он был. Стал передо мной и раскачивается из стороны в сторону, свет мне то заслонит, то опять откроет — хоть бросай шить. Молчал, молчал, а потом начал.

— Не люблю, — говорит, — у кого душа кривая. Я люблю, чтобы все напрямик. А если тебе это не по нутру, придется потерпеть. Я тебя выпрямлю — в струнку.

Ну, а я знай мешок свой латаю, глаз от дырок не отвожу, кулевая игла, четырехгранная, так и блестит при луне — сама шьет. Он и подумал, что я к его словам без внимания. Разгорячился.

— Это я тебе говорю, — орет. — Ты дурака не валяй, знаешь, почему я пришел.

А сам на меня наступает, вплотную встал, последние слова чуть не в лицо мне выкрикнул. Испугался я малость, поднял голову — посмотреть, впрямь ли он так сильно гневается, гляжу на него, спрашиваю как бы, чего ему от меня надо.

Помогло. Остыл он вроде и повернул иначе: дескать, от таких, как ты, разве что с нахрапу чего добьешься, если врасплох наскочишь. И пошел, и пошел:

— Язык у меня к горлу присыхает разговаривать с тобой после того, что ты сделал. Но ведь и брат мой, и ты — оба вы мне были друзья. Не это бы, я б к тебе не пришел. Выкладывай, как брата Одилона убили. Все как есть, без утайки.

Тут уж я во все уши слушать стал. Даже мешок отложил в сторону.

А он всю вину валит на меня, я, мол, брата его ухайдакал. Но это неправда. Я-то хорошо помнил, чьих это рук дело. И все бы рассказал Ремихио, как оно вышло, но он свое гнет, словечка не дает вставить.

— Мы с Одилоном, — говорит, — сколько раз ссорились, доходило и до кулаков: как что вобьет себе в голову, не сразу, бывало, и выбьешь, и с людьми был задирчив, а так-то смирный, смажешь его раз-другой, и притих. Вот я тебя и спрашиваю, поперек он тебе что сказал или отнять у тебя что надумал? Чего вы там не поделили? Или, может, он к тебе с кулаками, а ты сразу за нож? Так, что ли, получилось?

Я головой мотаю, неправда, мол, я тут ни при чем… Но он мне и рта раскрыть не дал.

— Слушай, — говорит, — у Одилона в тот день было при себе, в нагрудном кармане рубашки, четырнадцать песо. Я, когда его поднял, карманы обыскал, но денег никаких не нашел. А вчера узнаю, ты себе накидку купил.

Что верно, то верно. Накидку я купил. Холода на носу, а пальтецо мое совсем прохудилось, отрепья одни, я и пошел в Сапотлан накидку покупать. Деньги откуда? Двух козляток своих продал, вот и выручил, сколько надо было. А вовсе не на те четырнадцать песо, что были у Одилона. Мог бы Ремихио до этого и своим умом дойти, видит же: мешок весь в дырьях. А с чего бы этим дырьям и быть, как не с того, что я меньшого козленка всю дорогу в мешке пер, сосунок он, сам идти не может.