Таких маленьких взяток не прощают порядочным людям!
Возможность быть уличенным особенно угнетала и стыдила Козельского. Он во что бы то ни стало хотел остаться порядочным человеком во мнении людей, которые сами берут крупные комиссии, не прощая другим маленьких взяток.
Он и сам считал свой поступок нечестным и оправдывал его только тем, что деньги были нужны до зареза, что взял взятку первый раз, и тем, что имел доброе намерение возвратить ее когда-нибудь.
Ему не стыдно было браться проводить дела, несомненно причинявшие вред государству, не стыдно было брать комиссии за хлопоты по подобным делам и за устройство знакомств дельцов с нужными «человечками» из министерств или с «дамами сердца» бескорыстных сановников. Все это он считал одним из видов заработка, которым не гнушаются и лица высокого положения и который нисколько не компрометирует порядочного человека в общественном мнении.
Будь Козельский у финансов, он, разумеется, не обременил бы своей совести, если бы при посредстве какого-нибудь молчаливого фактотума[21] получал от банкиров комиссии при займах или играл наверняка на бирже при конверсиях и выпусках бумаг, — это, по его понятиям, одинаковым с понятиями многочисленной группы людей, занимающихся делами, было бы лишь уменьем умного человека воспользоваться благоприятными обстоятельствами, — уменьем, которое, в сущности, никому не вредит.
Но растрата… взятка… это что-то уж вовсе непорядочное, возбуждавшее в Козельском такую же брезгливость, как грязное белье или господин, который ест рыбу с ножа.
«Разделаться поскорей с Абрамсоном и… сократить расходы!» — решил Козельский, одушевляемый всегда добрыми намерениями, когда ему приходилось плохо.
И он собирался было встать, чтобы скорее раздеться и лечь спать, не проделав даже перед сном обычных упражнений с гирями, как в двери раздался стук.
— Войдите! — проговорил Козельский и поморщился, догадываясь, кто это стучит, и в то же время недоумевая и несколько пугаясь этому позднему визиту и беспокойно оглядывая стол, нет ли на нем каких-нибудь компрометирующих документов.
Антонина Сергеевна вошла в комнату и остановилась у дверей печальная, строгая и серьезная, как сама Немезида.
«Объяснение!» — подумал Козельский, соображая, как он мог попасться, и готовый лгать самым бессовестным образом, чтобы только успокоить «святую» женщину и не осложнять и без того скверного своего положения…
И, скрывая под напускным хладнокровием малодушную трусость блудливого кота и как будто не догадываясь, зачем в столь поздний час явилась в кабинет жена, Козельский, зевая, проговорил с обычной своей мягкой вкрадчивостью:
— Ты еще не спишь, Тоня?.. А я только что вернулся… Был на Васильевском острове у одного человечка… Есть один срочный долг, который меня беспокоит, и я ездил устроить это дело… Кажется, все уладится… Что ж ты стоишь?.. Присаживайся, Тоня. И как же я устал сегодня! И как мне нездоровится! Видно, годы дают себя знать! — унылым тоном, напуская на себя вид больного старика, прибавил Козельский.
Но, несмотря на усталость и недуги, его превосходительство глядел таким моложавым, таким представительным и элегантным, что жалобы его не только не вызвали участия в Антонине Сергеевне, но, напротив, сделали лицо ее еще непреклоннее, взгляд каким-то стальным и улыбку на губах презрительнее.
Глядя на лицо Антонины Сергеевны, можно было бы подумать, что она ненавидит мужа и пришла с единственною целью: убить его своим презрением.
«Как могла она узнать?» — подумал Козельский, взглядывая на Антонину Сергеевну и тотчас же опуская свои бархатные, вдруг забегавшие глаза на руки с отточенными ногтями.
По суровому виду и трагическому безмолвию жены он понял, что дело серьезнее, чем он думал, что у нее есть какой-нибудь уличающий документ, — без документов она с некоторых пор не объяснялась, испытав, как супруг увертлив, — и подумал сперва, что ею перехвачена записка Ордынцевой. Но Ордынцева осторожна и писать не любит, а если пишет, то адресует в департамент. А письма ее он благоразумно сжигает.
И, теряясь в догадках, Козельский примолк, ожидая давно уж не бывшего нападения жены и благодаря этому уже считавший ее святою женщиною, безмолвно мирившейся со своим положением верного друга.