— Верно ли я вас понял, господин защитник, что вы осмелились говорить о какой-то односторонней поспешности?!
— Я решительно настаиваю на этом. Искаженный перевод в свое время дал повод имперскому канцлеру и министрам Шенштедту и Гаммерштейну выдвинуть самые тяжкие обвинения против социал-демократов. Я полагаю, что…
Теперь председатель суда Шуберт бросился спасать главного свидетеля — не дал Либкнехту договорить, грубо перебил:
— В настоящем деле решающими моментами являются совершенно другие сочинения!
— Осмелюсь напомнить, что в общественном мнении и в рейхстаге главную роль играли именно эти места.
— Нас это не касается. Я думаю, наше дело исчерпывается тем обстоятельством, что свидетель располагал лишь коротким временем для ознакомления с брошюрами и не имел намерения тщательно просмотреть их.
— Тем более странно, я вынужден вновь повторить это, что свидетель, располагая столь малым временем, счел, однако, возможным прибавлять слова.
— Я протестую против этой инсинуации! — уже не ведая, что творит, закричал Шуберт и, пользуясь своим председательским правом, тотчас отпустил Выводцева.
Либкнехт с улыбкой вернулся на свое место. Эта улыбка вовсе не была игрой на публику, он и в самом доле имел все основания быть довольным только что разыгравшейся сценой. Окрик вместо аргументов — да это ведь от бессилия! Еще бы не гневаться господину судье, когда шитое на живую нитку дело так наглядно расползается по швам!
Следующий день — пятый — принес защите еще больший успех. И снова «виновником» его был все тот же генеральный консул Выводцев. Оказалось, он не ограничился сочинительством в духе, который сделал бы честь завзятому анархисту, он также взялся наново сочинять русские законы. Рейспер установил, что в сделанном Выводцевым переводе параграфа 260 русского Уложения о показаниях, где говорится о взаимной защите интересов, опущено главное место, а именно что обоюдная взаимность должна быть гарантирована «особыми трактатами или обнародованными о том узаконениями». Пропуск этих слов, разумеется, не случаен. Опытный фальсификатор хорошо знал, что делает: ведь между Россией и Германией не существует договора о взаимной защите интересов и, приведи он текст закона полностью, даже и прусские законники скорей всего не осмелились бы затеять процесс…
Заявление защиты произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Судом тотчас были призваны эксперты-переводчики, два приват-доцента, которые дружно подтвердили: да, представленный Выводцевым перевод существенно искажает смысл оригинала, и именно в том направлении, какое имеет в виду защита.
Этот момент, без сомнения, был переломным в процессе. Ни судьи, ни прокурор уже не могли спасти дело. Хозяевами положения становились защитники. И грех было не воспользоваться этим! Либкнехт перешел в решительное наступление. Прежде всего он потребовал пригласить в качестве экспертов Рейснера и Бухгольца, лиц, которые дадут истинную картину правопорядка, существующего в России. При сложившихся обстоятельствах суд, конечно, не мог отказать защите в ее ходатайстве.
Итак, роли переменились. На скамье подсудимых оказался русский царизм. Ответы на многочисленные вопросы защиты дали яркое представление о том бесправии, на какое обречены в России миллионы людей, о чудовищных преступлениях царя против собственного народа. И вот под сводами старинного здания королевского суда звучит скорбная, леденящая душу повесть об арестах и свирепых казнях, о массовых порках крестьян и сечении политических, о сдаче строптивых студентов в солдаты. Завершается эта атака вопросом, который должен дать окончательное оправдание не только революционной борьбе, но даже и террору — террору отчаяния и мести.
— Существует ли в России возможность провести хотя бы ничтожнейшие реформы легальным путем?
Ответ разумеется сам собою: в России отсутствует даже право петиций…
Прокурор требует от суда пресечь подобные вопросы — дескать, непонятно, чего именно добивается защита.
И председатель суда, подумать только, вынужден объяснять ему:
— Защита, очевидно, хочет доказать, что в России не существует ни правовой, ни духовной жизни…
Либкнехт настаивает на том, чтобы на процессе была прочитана вслух вся конфискованная литература. Формальная мотивировка — необходимость установить ее точное содержание, поскольку к переводам русского консульства теперь не может быть никакого доверия.
И вот началось — и длилось целых шесть дней — чтение нового обвинительного акта, уже не того, что стряпался в камерах продажной прусской юстиции, а другого, который диктовала ожившая вдруг революционная литература. Произошло нечто поистине невероятное: все то, что почитается в России за крамолу, все то, за что в России грозит тюрьма или каторга, здесь, на процессе в Кенигсберге, призванном, по мысли его устроителей, спасти царский престол от нигилистической пагубы, оглашается свободно и открыто, а на следующий день даже печатается в неприкосновенном виде во всех европейских газетах! Кенигсбергский процесс превратился, таким образом, в подлинную трибуну жгучего, клеймящего, правдивого революционного слова… Право же, русскому самодержцу, будь он подальновидней, давно б следовало воскликнуть: «Господи, защити нас от наших друзей!..»