Выбрать главу

– Кольша, а Кольша? Бражку-то, однако, сулил поставить, а всё не ставишь!

– Да помню, Игнаша, помню, – виновато ему говорил, – погоди маленько, соберусь как-нибудь.

Да так и не собрался, не вспомнил, жизнь замотала. И грешно, ей-богу, что не по-божески обошелся со своим спасителем, корю себя и стыжусь, когда вспоминаю об этом. Да поздно теперь…

Тюмень, 1995 г.

Племяш

«Имя твоё живёт только в памяти твоих родных».

Был у меня племяшок, Шуркой звали. Старший сынок братки Ильи, пропавшего на той войне без вести. И любил я его, и жалел больше всех на свете: и как сироту, и за то, что лицом был похож на своего отца, да и повадками, и характером шибко походил на него, каким помню своего братку с детства.

Откликался мой племяш на мою к нему чуткость с какой-то своей особой мальчишеской доверчивостью и приветливостью, все жался ко мне с сиротских лет, дорожил памятью об отце, почитал и уважал всю нашу Хвойниковскую родню. И шибко мы с ним сдружились взрослой мужской дружбой перед армией, и в эти годы я с большой радостью поджидал его в гости из города, где он жил с матерью и двумя младшенькими сестренками в барачной комнатенке, полученной отцом перед войной. Учился он тогда в ремеслухе на сварщика, а сестренки тащились в школе, и их мать пласталась из последних сил, как бы выучить и приставить их к какому-нибудь делу, чтобы заимели специальность как главную опору в жизни. Никакого пособия от государства за погибшего отца они не получали. Вроде как потерялся он на войне по своей безалаберности и объявляться вроде бы не хочет потому, что виноват перед властью. А власть за это на его семью шибко осерчала, губы надула, бросила вдову с малыми детишками на голодную нищую жизнь, казнитесь, мол, за непутевого отца, искупайте его вину, что потерялся на войне без следа. Жестокая, бездушная была та власть, не людская, а какая-то осатанелая, не щадила ни вдовьих слез, ни сиротских и милости к ним не проявляла.

Вот в те послевоенные голодушные годы и наезжал племяшок ко мне в гости в свои скоротечные каникульные дни, чтоб подкормиться малость да отогреться от сиротства, в сытости и заботе среди родных. И, как-то, теплее и светлее становилось в доме от моего дорогого гостюшки. А ему-то, тогда мальчонке двенадцати лет, надо было, чтоб до меня добраться, на поезде отмахать сто с лишним верст да от станции до деревни тридцать, и все больше пехом да в одиночку.

Спрошу, бывало:

– Шурка, племяшок ты мой сопливый! Отчаянная твоя головушка! Да как же ты до меня добираешься в такую стужу да непогоду и без копейки деньжат? Ветром тебя что ли приносит ко мне, да и боязно, поди-ка, одному-то в дороге в наше хулиганское время…?

– Да не шибко, дядя Коля! Я все по тамбурам стараюсь ошиваться. Из одного выгонят – я в другой, оттуда погонят – я на крышу, и пока меня гоняют, я и доезжаю до станции, а потом как припущу изо всех сил, только ветер в ушах свистит да ошметки от пяток отлетают, вот я и туточки.

Содрогнётся моя душа от его слов, и такая жалость к нему полыхнет, что и глаза вроде замокреют, застыжусь за свою немужскую слабость, вроде как ненужную в жизни ни мне, ни племяшку моему.

Все боролись мы с ним, силой мерялись, когда он гостевал у меня, мужским ухваткам его приучал, рос-то без отца. Так было и в тот раз, когда приехал он со мной проститься перед уходом в армию, как раз в сентябрьские золотистые денечки. Хорошая, добрая пора в нашем таежном крае, пора спелости и созревания всего, что выбилось и потянулось к солнцу, да и на душе как-то уже спокойней после летнего буйства природы и запарки в это горячее время. У человека ведь связь с природой, жила в жилу сплетена, и их разрыв опасен.

Заявился он тогда ко мне в гости ближе к вечеру. От радости встречи обнялись, потискали друг дружку в мужских объятиях, и смотрю, племяш-то мой под потолицу вымахал, да и в плечах шири хватает. Я в шутку-то и говорю ему:

– Дак что, племяш, в армию, говоришь, собрался, солдатом станешь, а сила-то мужицкая в тебе хоть завелась, али ишо слабо там?..

Засмеялся, прицельно прищурился, глядя на меня, и говорит:

– А давай, дядя Коля, поборемся, дак на себе узнаешь, завелась она у меня или нет…

Ну, раз так, говорю, давай побарахтаемся.

Схватились мы с ним так, что всю ограду ископытили, только ведра и чугунки, надетые на колья ограды для просушки, в разные стороны летят, и шума, грохоту от этого столько, что всех курей и гусей на крыло подняли. Тут выбежала из дома моя Катерина и давай меня стыдить: что же ты, старый, со своей варнацкой привычкой так дорогого гостя привечаешь? Тут мы с ним борьбу и закончили, ничья у нас вышла, обнялись и пошли в избу к застольному угощению.