Выбрать главу

На себе вызнал тогда, что племяш у меня – мужик жилистый, не ломкий, в нашу породу, такому сносу в жизни не будет. С легким сердцем тогда в армию его проводил. Помню, с той поры минуло два с лишним годика. Правда, реденько, но писал, что служит за границей, в Венгрии, в десантных войсках, и уже младшим командиром стал в сержантском звании-величании ему, а за хорошую службу приказом по части ему отпуск объявили, но из-за сложной политической обстановки временно придержали. Все же надеется этим годом в родные края прикатить. И, как это с ним всегда бывало, нагрянул ко мне в гости как снег на голову. И случилось это опять же в сентябре, приснопамятного пятьдесят шестого года. Объявился он тогда передо мной во всей военной выправке, и всё на нём сверкало, особенно среди нашей деревенской унылости. И от радостной встречи с его счастливого лица весь день не сходила добрая улыбка, а его добрые, чуть насмешливые глаза сияли такой густой синевой, что не наглядишься.

Печально обернулась та встреча с моим племяшом, до сей поры живьем в глазах он стоит, тоской душу изводит. По такому случаю собрались тогда все мои близкие: из соседнего леспромхоза прикатил на мотоцикле Катеринин сын Ромка, годов на пять постарше Шурки, да две наших совместных дочери подъехали из района, куда я с матершиной, но до них дозвонился. И надо сказать, встреча племяша вышла на славу, хоть и горько о ней вспоминать. Радости нашей, всякого разговору, нашенских песен было через край. Любила Шурку вся наша родня, а сам он в тот вечер сиял, как надраенный самовар.

Да тут ишо наши деревенские девчонкисвиристелки заголосили звонкими голосами под моими окнами, возле палисадника, частушками вызывали его на улку, на погляд, чтобы оценить будущего жениха. Да и то сказать, они уже вполне заневестились, и мордашки у них спело замалинились, ещё не спугнутым девчоночьим румянцем, и всё у них округлилось, что должно было округлиться. Природа всегда своё берёт без спроса, и никому не дано отнять ею взятое. Племяш живёхонько на это откликнулся, взял гармошку, открыл в окне створки и давай разные коленца выделывать. Они ему в окошко хором частушки сыплют, а он им в ответ на гармошке ещё азартней наяривает, в кураж их вводит, да так складно у них всё получалось, что прямо дух захватывало.

– Да выйди ты к ним, Шура, уважь девчонок! – говорили ему гости.

Но закуражился тогда мой племяшок и говорит мне:

– Нет, дядя Коля, седни я с ними шпрехать не буду, пока со всей родней не пообщаюсь, а вот завтра… завтра! Ой, чё только буди-ит, чё я с ними делать стану, сроду не догадаетесь…

Тут и начал он хохотать, аж до упаду, до слез. А Катерина моя и зашептала мне на ухо:

– Пошто это, Коля, он сёдни так ухохатывется, сроду таким не был, вроде как перед бедой какой, даже боязно.

– Да ладно жужжать, – одернул ее, – пущщай покуражится солдат, раз такой случай ему выпал, апосля на душе у него от этого полегчает.

Потом гляжу, а мой Саня высунулся в окошко и с кем-то завлекательно разговаривает, да тут же и на улку засобирался, а глаза в глаза не глядит, отводит. Глянул в окошко: стайки девчонок нет, упорхнула, а у палисадника в сторожевом ожидании в одиночку прохаживается Аринка Еблашкина, девчонка наша деревенская, с фамильным матерным прозвищем за то, что всем без разбору давала. Вот ее наши же самцы-поганцы и прозвали таким срамным прозвищем. Ведь на выхвалку между собой, это дурачьё, потешалось над её слабостью, а потом всюду брехали об этом безо всякого стыда в бесстыжих пропойных глазах. Вот она, доброта наша деревенская хваленая. Противно было слышать и смотреть на это, что свои же, деревенские, испоганили ей жизнь, можно сказать в грязь втоптали, да ещё такое позорное прозвище присобачили, что за всю жизнь невозможно было от него избавиться. И вышло, что прожила Аринка свою горемычную жизнь вроде среди людей, а будто среди зверья, и хужей ее жизни, наверное, и у скотины не бывает. По отцовой-то фамилии она Вычужанина. Её отец, Захар Тимофеевич, мой ровесник, на войне погиб, а мать тут же вскоре от голода и нужды померла.

Вот и осталась она с четырнадцати лет одинешенька, и пошла робить на колхозную ферму, и как надела с девичества резиновые сапоги да фуфайчонку, так и не снимала всю жизнь. Путнего пальтишка не износила, хотя в ударницах числилась, и вроде неплохо ей платили, да больше пропивала с нашими же, деревенскими оболтусами, чем на себя тратила. И сейчас, в пятьдесят с небольшим, совсем больная да испитая, на старуху своим видом походит, и держат ее нынче на ферме сторожем, больше никуда не годится.