Выбрать главу

— Что, уже уходит? Нет, это невозможно. Надо же еще попрощаться. Билет? Пожалуйста… Так, чемодан и сверточек драгоценный в тамбур — и обратно.

— Ленечка! Скорей, скорей!

— Ничего, без меня не уйдет. Ну спасибо, милые девушки!

Резкий поворот по полукругу — это я целу́ю полукруг Зои, Милы и Лили, — а рядом лениво, полусонно движется, ползет поезд… Девушки торопят меня вернуться в вагон и суетятся: скорей, скорей. Но все происходит настолько быстро, что невозможно прийти в себя… Скользящий поцелуй по полукругу со скоростью набирающего ход поезда — для поцелуя, даже для прощального, эта скорость крейсерская.

Взялся за поручни, стою на подножке, проводница оттесняет меня в тамбур. Последний взмах шляпы в пролет двери. И все…

А дальше — рельсы, рельсы, рельсы. Они сходятся, расходятся, выгибаются, пересекаются и вдруг, вытянувшись в напряжении, замирают. Замирают, чтобы не замерла жизнь. Замирают, чтобы своей могучей неподвижностью помочь тем, кто всегда спешит, кто всегда стремится куда-то… И скована земля железными путами дорог — неподвижность хранит движение.

ГЛАВА I: С ЧЕГО, СОБСТВЕННО, ВСЕ НАЧАЛОСЬ

Как часто в горестной разлуке,

В моей блуждающей судьбе,

Москва, я думал о тебе!

Москва… как много в этом звуке

Для сердца русского слилось…

А. С. Пушкин

Все, что было потом в вагоне, просто не хочется вспоминать. И не только потому, что, порешив содержимое драгоценного сверточка, я, мягко говоря, «выпал в осадок», — это уже другое дело. Но я вообще не люблю поездов — вечно тут начинается какая-то бестолковщина. Вот уж воистину турусы на колесах.

Мое место, естественно, оказалось занятым, и мне предложили перейти в другой вагон. Я запротестовал, потому что в соседнем купе увидел своих из пресс-центра. Мы втроем стали уговаривать проводницу, но, так ни до чего и не договорившись, взяли у нее три стакана, распотрошили сверточек, излили душу на пресс-центровскую безалаберщину, и мои приятели стали укладываться спать, а я отправился к проводнице. Мы поговорили «за жизнь», и она занялась своими делами. Меня клонило ко сну, но я пытался бодрствовать. Потом появился начальник поезда, с которым мы сразу нашли общий язык, потому что он когда-то работал в железнодорожной многотиражке, а сейчас тоже был навеселе. Наши излияния продолжались, видимо, довольно долго, потому что наутро я обнаружил в своем блокноте десятка два выведенных неверной рукой фамилий «общих знакомых». В конце концов меня устроили в служебном купе, и я, едва добравшись до места, уснул тяжелым и далеко не праведным сном…

Утро было не по-тургеневски туманным. Меня нервозно передергивало от этого дурацкого ночного куража. И главное, было обидно, что смазал впечатление от теплого, пусть даже несколько сумбурного прощания, которое как бы явилось последним всплеском тех бурных и памятных киевских дней.

…Вот и подъезжаешь к Москве — только не с душевным трепетом, а с тяжелой, дурной головой. И спазм не от радости, а от стыда за ночной кураж. И на душе кошки скребут. Хорошо еще, что Тани вчера не было, — при воспоминании о ней меня бросило в холод: а может, и к лучшему, что ее не было. И все-таки здорово вчера все получилось… И хорошо, что ее не было: не люблю прощаться — и вокзалов не люблю, и поездов. Фу, противно…

Ну и ладно. Что было — то было. И все. Хватит. Вот уже и утро. Время бежит. Бежит быстрее наших встреч, прощаний, ошибок, раскаяний — бежит быстрее наших жизней. И оттого всегда нам некогда, и оттого всегда спешим — и опаздываем. Особенно с раскаяниями. Вот и сейчас — уже в какой-нибудь сотне километров Москва, а утро, как назло, такое пасмурное, такое неприветливое… Я стоял в коридоре у купе и курил. Вокруг суетились пассажиры, бегали дети, проводница собирала постельное белье. Я поймал себя на том, что меня раздражают снующие рядом дети. Это был явно дурной признак, и оттого на душе стало совсем неуютно.

Проскочили Наро-Фоминск, Апрелевку… Поезд, не останавливаясь, гудел встречным платформам, он зычным басом приветствовал Подмосковье, он спешил — он, как всегда, опаздывал. Но теперь я почему-то не переживал опоздания.

На перрон вышел хмурым. Меня покачивало, кружилась голова. Из соседнего вагона вышел Шейнин. Он тоже был не в духе и ворчал, что ему одному приходится тащить пресс-центровские материалы. Я что-то невнятно пробормотал, и мы расстались.

Пару дней спустя я получил от Зои короткое теплое письмо. Сначала оно показалось мне просто запиской, извещавшей, что она-де прибыла в Седнев… В то утро, когда я с омерзением проснулся в поезде, Зоя уехала в Дом творчества художников. И вот теперь она сообщала, что «сбежала из Киева, не зная, куда себя деть», что вокруг царит багряная осень — такая же, как, по моим словам, подмосковная, что Седнев совсем не похож на украинские села — он холмистый и напоминает «вашу Тарусу», что ее беспокоят наши отношения, она скучает, надеется на встречу, а пока — очень, очень ждет письма.