К старику подскочил крепкого вида ремесленник в сером фартуке, ударил по древку протазана коротким топором, и оружие, служащее для парадов, выпало у дворецкого из рук.
— Пе-ес!
Старик стоял у дверей в горницы, растопырив руки, мешал проходу. Тот же человек схватил старика поперек тела, выбежал с ним на крыльцо и сбросил вниз. Толпа хлынула в горницы! От тяжеловесного топота дрожал пол, скрипели половицы, раздался хряст дерева, стук топоров. Вырвали окна; резные рамы трещали под ногами, слюда рвалась, липла к сапогам.
— Узорочье — товарыщи-и!
Разбили крышку ларя, окованного серебром, но там оказались кортели, кики, душегреи. Пихали в карманы, роясь в ларе, боярские волосники, унизанные жемчугом и лалами[24].
— Во где наша соль!
Все из ларя выкидали на пол, ходили по атласу, а золотую парчу рвали на куски. Кичные очелья били о подоконники, выколачивая венисы и бирюзу.
— Соли, бра-а-таны!
Наткнулись на сундук с кафтанами, ферязями, — стали переодеваться: сбрасывали сукманы и сермяги, наряжались наскоро, с треском материи по швам, в ферязи и котыги. Сбрасывали с ног лапти и уляди, обувались в чедыги узорчатого сафьяна, а кому не лезли на ноги боярские сапоги, швыряли в окно:
— Гришке юродому гожи!
Одевшись в бархат, ходили в своих валеных шапках и по головам лишь имели сходство с прежними холопами и смердами. Одни переоделись, лезли к сундуку другие:
— Ай да парень! Одел боярином.
— Отаман, — в парчу его обрядить!
— Тут ему коц с аламом, с кружевом!
— Не одежет — чижол!
— Эй ты! Как тебя, отаман?
— Одейся!
— А ну, нет ли там турского кафтана?
— Эво — бери-и! На ище колпак с прорехой, с запоной.
— Пускай буду я, как из моря, с зипуном…
Иные в толпе не переобувались, ходили в своих неуклюжих сапогах, — то были осторожные:
— Ежели бежать надо, так одежу кинуть, а сапоги свои…
Херувимы, писанные по золоту среди крестов, спиралей, голубых и красных цветов, неподвижно глядели на гостей, небывалых раньше в покоях царского свояка.
— Эй, други-и! Винца ба!
— Соскучал за солью ходить, хо-хо-хо, бражник…
— Сыщем вино-о!
— Гляньте — птича!
— Диковина — лопочет по-людски!
— На кой ее пуп! Не диво, кабы сокол!
Иные обступили клетку тянутого серебра, совали в клюв зеленому попугаю заскорузлые пальцы:
— Долбит, трясогузая!
— Щипит!
— Бобку нашли, младени? Шибай на двор!
Выбросили клетку с птицей в окно. Коротко сгрудились перед тяжелой дубовой дверью с узорами из бронзы на филенках, нажали плечами — не подается:
— Подай топоры!
Стук — и вылетели дубовые филенки.
— Тяни на себя-а!
Дверь сломана, — хлынули в горенку, мутно сиявшую золотой парчой вплоть до сводчатого потолка. Окна завешены. На вогнутых плафонах с узорами синими и красными — фонари из мелких цветных стекол на бронзовых цепочках; в фонарях горят свечи. Под балдахином из желтого атласа кровать, на кровати — растрепанная и очень молодая женщина.
— Сестрица царицы!
— На пуп нам ее — тут девки есть!
На низких табуретах, обитых алым бархатом, в головах и ногах боярыни — две девицы, обе русые, в голубых сарафанах. Толпа смыла обеих. Скоро и буйно сорвали с девиц шелковые сарафаны, сбороздили заскорузлыми руками девичьи венцы с жемчугом, растрепали волосы. Больная боярыня с усилием поднялась над подушками и слабо крикнула:
— Не надо!
— Хо-хо-о! Не будь ты сестра царицы, мы б тя помяли.
— Пяль, робяты!
— На полу мякко!
— Чего ты? Шибай им рубахи на голову!
— Жадной, обех загреб!
Девицы онемели от ужаса, стиснув зубы и закатив глаза, вертелись в грубых руках, падали, но их подхватывали. Тяжелый вошел в горенку, отбросил занавес окна, — летнее солнце хлынуло в сумрак. Раздался голос, слышный ранее на всю площадь:
— Зазвали в отаманы — слышьте слово! Девок насилить — или то работа! Сечь топорами — наша правда!
Послушались голоса. Девиц, помятых, растрепанных, кинули на кровать боярыни, как снопы соломы. Шиблись обратно в другие покои, — срывали со стен многочисленные образа, разбивали киоты, сдирали серебряные ризы с ладами и жемчугом. Доски образов кидали в окна.
Атаман остался в спальне. Тяжело ступая, шагнул к кровати. Больная боярыня, закрывшись до подбородка атласным одеялом, сидя на постели, дрожала:
— Слушай! Я тебе грозить не стану — скажи добром, где узорочье!
Морозова подняла голубые глаза и снова с дрожью зажмурилась:
— Отведи глаза, не гляди!
— Глаза?
Он шагнул еще ближе, почти вплотную, и слышал, как, забившись под одеяло, всхлипывали девицы. Одной рукой приподнял Морозову за подбородок, другой тяжело погладил по мокрым от недуга и страха волосам, но в голове его мелькнуло: «Могу убить?»
— Не боярин я… Огнем пытать не стану, — добром прошу…
Чуть слышно боярыня сказала:
— Подголовник… тут, под подушками…
— Ино ладно!
Он выдернул тяжелый подголовник, отошел, стукнул, отвернувшись к окну, ящик о носок сапога и, выбрав в карманы драгоценности, пошел, не оглядываясь, но приостановился, слыша за собой голос боярыни:
— Не убьют нас?
Ответил громко на слабый голос:
— Нынь же никого не будет в хоромах!
— Не спалят?
Сказал голосом, которому невольно верилось:
— Спи… не тронут!
За дверями спальни Морозова еще раз слышала его:
— Гей, голутьба! Вино пить — на двор.
Терем вздрогнул — по лестнице покатилось тяжелое. Со двора в окна долетал отдаленный громкий раскат голосов, стучали топоры, потом страшно пронеслось в едином гуле:
— Вино-о-о!
Под землей, в обширном подземелье, подвешены к сводчатому потолку на цепях сорокаведерные бочки с медами малиновыми, вишневыми, имбирными. Сотни рук поднялись с топорами, били в днища:
— Шапки снимай!.. Пьем!..
— А я сапогом хочу.
— Хошь портками пей!
Долбились, прорубались дыры в доньях, из бочек забили липкие, душистые фонтаны. Пили, дышали тяжело, отплевывались, скороговоркой на радостях матерились. Иные садились на земляной пол. Кто-то, надрываясь, зычно кричал одно и то же, повторяя:
— Приторомко! Подай водку-у…
— Ставай, пей!
— Здынь, я немочен!
Липкие фонтаны из сотен бочек продолжали бить. На полу стало мокро, как в болоте; потом хмельное мокро поднялось выше.
— Шли за солью — в меду тонем!
Мокро было уже по колено.
— Бу-ух! Бу-ух!
— Энто пошто?
— Бочки с водкой лупят!
Опять голос хмельной и басистый:
— Уторы не троньте-е! Днища бей, дни-и-ища!
— Пошто-те днища-а?..
— Днища! Или брюхо намочите, а в глотку не попадет!
— Должно, товарыщи, то бондарь, — бочку жаль?
— Бе! Хватит водки-и…
Черпали водку сапогами, чедыгами и шапками.
— Пей, не вались!
— У-улю, тону, ро-обяты-ы!..
Хмельной, сырой и пронзительный воздух одурял без питья. Падали в липкое пойло, засыпали, булькая.
В пьяной могиле, как на перине, шутили:
— Пра-аво-славно-му самая сла-дка-я-а смерть в вине…
В подвале появились люди в серых длинных сукманах, в черных колпаках, похожих на поповские скуфьи.
— Робяты-ы! Истцы зде…
— Бей сотону-у!
Ловили подозрительных и тут же кончали. Какой-то посадский по бедности носил сукман, шапку утопил, стоял на коленях по грудь в хмельном пойле, крестился, показывая крест на шее и руки грубые.
— Схо-о-ж, бей!
— Царева сотона вся с крестами!
Бродили по подвалу, падали, расправлялись топорами, но их расправа кончилась скоро: зеленым огнем запылала одна бочка сорокаведерная, потом другая, тоже с водкой, третья, четвертая, и зеленое пожарище поползло по всему подвалу, делая лица людей зелено-бледными.