Выбрать главу

Но двойственность сознания такова: оно может помыслить себя, лишь выдвинув нравственный закон — внешний, высший, безразличный к закону природы; но применение нравственного закона мыслимо только при восстановлении образа и образца закона природы. Так нравственный закон, далеко не давая подлинного повторения, оставляет нам лишь общность. Общность на этот раз связана не с природой, а с привычкой как второй натурой. Не стоит ссылаться на существование имморальных, дурных привычек. Форма привычки или, как говорил Бергсон, привычка приобретать привычки (целостность долга) нравственна по сути, обладает формой добра. Тогда в этой целостности или общности привычек усматриваются два больших порядка: порядок подобия, вариативное соответствие элементов действия предполагаемого образца, когда привычка еще не приобретена; порядок равноценности с равенством элементов действия в различных ситуациях, когда привычка уже приобретена. Так что привычка никогда не дает подлинного повторения: или действие меняется и совершенствуется при постоянном намерении; или же действие — то же при различных намерениях и контекстах. Если здесь и возможно повторение, оно появляется между двух общностей — совершенствования и интеграции, под ними, ценой их опрокидывания, свидетельствуя о cовсем иной силе.

Если повторение возможно, то только вопреки как нравственному, так и природному закону. Известны два способа отбросить нравственный закон. Или отбросить, восходя к его принципам: опротестовывают порядок закона как вторичный, производный, заимствованный, “общий”, в законе вскрывают принцип вторич-ности, который меняет направление силы закона или присваивает его исходную мощность. Или же, напротив, закон отбрасывается успешнее, когда обращаются к его последствиям, подчиняясь закону со слишком большим тщанием; именно в силу приятия закона душе, неискренне его принимающей, удается обойти закон и вкусить радостей, которые ей следовало охранять. Это хорошо видно во всех доказательствах от противного: в забастовках “усердия”, в мазохистском способе насмешки через подчинение.

Первый способ нарушения закона — иронический, ирония предстает здесь как владение принципами, как восхождение к принципам и их опровержение. Второй способ — это юмор, владение следствиями и нисхождениями, незавершенностью и падениями. Следует ли понимать, что повторение возникает как в этом неопределенном положении, так и в восхождении, как будто бы существование овладевает собой и “повторяется” в себе, когда его больше не стесняет закон? Повторение принадлежит к юмору и иронии; его сущность — в трансгрессии, исключении; оно всегда выступает в пользу особенности против частностей, подчиненных закону, универсального против законополагающих общностей.

***

Кьеркегору и Ницше присуща одна и та же сила. (Следовало бы присоединить к ним Пеги, чтобы создать триптих: пастор, антихрист и католик. Каждый из троих по-своему превращает повторение не только в силу, свойственную языку и мышлению, пафосу и высшей патологии, но и в фундаментальную категорию философии будущего. Каждому из них соответствует Завет и Театр, концепция театра — и выдающийся персонаж этого театра как герой повторения: Иов — Авраам, Дионис — Заратустра, Жанна д'Арк — Клио). То, что их разделяет, значительно, очевидно и хорошо известно. Но ничто не зачеркнет чудо их встречи вокруг идеи повторения: повторение они противопоставляют всем формам общности. Слово “повторение” они употребляют не метафорически, у них, напротив, особая манера воспринимать его дословно и превращать в стиль. Можно и нужно перечислить сначала основные положения, свидетельствующие о совпадениях между ними:

1. Сделать из повторения даже нечто новое; соединить его с испытанием, отбором, отборочным испытанием; представить его высшим объектом воли и свободы. Кьеркегор уточняет: не извлекать из повторения нечто новое, не выманивать у него нечто новое. Только созерцание, только созерцающий извне дух “выманивает”. Напротив, речь вдет о том, чтобы действовать, превратить повторение как таковое в новизну, то есть свободу и задачу свободы. У Ницше: освободить волю от всего, что ее сковывает, сделав из повторения сам объект воли. Безусловно, уже само повторение сковывает; но если от повторения умирают, то оно же и спасает, лечит, прежде всего лечит от другого повторения. Итак, в повторении одновременно содержится мистическая игра гибели и спасения в целом, вся театральная игра смерти и жизни, положительная игра болезни и здоровья (См. Заратустра больной и Заратустра выздоравливающий благодаря одной и той же силе, силе повторения в вечном возвращении).