Выбрать главу

Сошлись на тринадцати.

«Значит, придётся три тысячи отдать из своих, — без малейшего, впрочем, сожаления тупо констатировал Никифоров, — хороший же я коммерсант!»

Он вдруг увидел себя, тоскующего в кабинете Красновской, как бы сверху, как если бы парил под потолком, так по неизвестно чьим свидетельствам лежащий в гробу наблюдает за происходящим у гроба, то есть за собственными похоронами.

Никифорову сделалось невыносимо стыдно. Не столько за себя, стоящего перед Красновской (хотя и за себя тоже!), сколько… вообще стыдно. За украденную бумагу. За подпольное печатание какой-то похабщины. За тридцать тысяч, которые он ещё не получил, но которые уже были ему отвратительны, были ему не нужны.

Никифоров понимал, что Красновская ни в коем случае не должна догадаться. Чего так называемый деловой человек не может себе позволить, так это именно стыдиться. Грош цена деловому человеку, если он стыдится! Никифоров изо всех сил делал вид, что не стыдится, и одновременно стыдился, и ненавидел «дело», которого приходится стыдиться, и клялся, что это первое и последнее в его жизни подобное дело, но при этом же и думал вяло и отстранённо: а какая, в сущности, разница, что здесь такого, все так поступают, идёт развал, страна под литерами СССР загибается, а Россия, так та уничтожена в семнадцатом году, и нет никаких надежд…

Делать вид с каждым мгновением становилось труднее. Чтобы сменить пластинку, Никифоров приблизился к Красновской, благо она поднялась из-за компьютера, приобнял её:

— Ну, Наташенька… — почувствовал, что она не торопится подаваться навстречу.

— Да нет… — снисходительно похлопала она его по руке. — Сейчас это уже необязательно. Я… вполне…

Красновская по-прежнему была прямая и жёсткая, вот только не было в глазах прежней тоски. Жалость, которую некогда испытывал к ней Никифоров, была в данный момент совершенно неуместна. К сильной, уверенной в себе Красновской надлежало испытывать иные чувства.

Никифоров опустил руки, и тут же Красновская порывисто и упруго, как, должно быть, когда-то к гимнастическому снаряду, скажем, к бревну или перекладине, приникла к нему, поцеловала.

— У тебя всё в порядке? — вдруг спросила она.

— Да, — растерялся Никифоров. — А… что?

— Какой-то у тебя сегодня пропащий вид. Но может быть, мне показалось. Только ведь, когда кажется, что-то, значит, есть, ведь так?

— Не знаю, — пожал плечами Никифоров, — наверное.

Это было за два дня до его поездки в Шереметьево.

12

— Папа, — спросила Маша, когда он вернулся вечером домой, — а почему ты не хочешь с нами в Америку?

— Не говори глупостей, Маша! — выглянула из кухни Татьяна. — Будешь ужинать? — искательно поинтересовалась у Никифорова.

Униженный её тон не понравился Никифорову. Он знал, что она решила бесповоротно. Но что пыталась при этом подленько сгладить, придать происходящему житейский вид, попросту говоря, подольститься к Никифорову, ведь если что и было в его силах, так это единственно отравить ей оставшиеся дни (недели, месяцы?), свидетельствовало о её изначальной мелкой порочности, выгадливой примитивности, абсолютной моральной деградации, гаденькой такой предприимчивости, когда в угоду поставленной цели всё человеческое побоку. «Как будто я раньше этого не знал», — подумал Никифоров. Знать-то знал, да только… всё равно любил. Ещё он подумал, что, захоти сейчас, она будет безропотно спать с ним каждую ночь до самого отъезда, а не как раньше: раз в неделю после долгих уговоров. Но легче от этого не стало.

— Буду ужинать, — сказал он.

— Я тебе сделаю бутерброд с чёрной икрой, — обрадовалась Татьяна. — Хочешь виски? Баночного пивка? Холодненькое…

— Мама! — счастливо понеслась в кухню Маша. — Папа поедет с нами в Америку, он уже собрал чемодан!

— Чемодан? Какой чемодан? — бережно прижимая к груди купленные на Филины доллары в «Берёзке» банки с пивом, Татьяна вышла в прихожую. — Господи, какая страсть! Как гроб. Где ты взял? Неужели ещё делают такие?

Чемоданчик действительно был не самый современный. До боли советский, строго прямоугольный, фибровый, с твёрдыми пластмассовыми уголками, узенькими железными язычками замков, с обшитой дерматином ручкой на железных перекладинах. Никифоров с трудом отыскал его за стеллажами. Полгода назад Джиге пришла идея изготовить эротический календарь на фоне предметов быта сталинских времён. Тогда-то и появились в конторе устрашающего вида чёрное кожаное гебитское пальто с накладными карманами, широченный, как аккордеон в наивысшем растяге, с полированными боковинами радиоприёмник «Мир», семь томов собрания сочинений Сталина, «Книга о вкусной и здоровой пище», габардиновый синий партийный плащ, хрустальная сахарница, куда влетал килограмм песку, этот самый чемодан, высокая настольная лампа под зелёным стеклом, кое-что по мелочи. Были заимствованы для съёмок и никифоровские — завода имени Кагановича — часы. Чемодан, помнится, украсил лист с августом, отпускным месяцем. Обнажённая девица в интернационалистской кепке с широкой тульёй, с кожаным командирским ремнём на мощных бёдрах, словно набегающую морскую волну пробовала ногой воздух в мелкоклетчатом нутре распахнутого чемодана.

— Делают, отчего не делать-то? — пожал плечами Никифоров.

— А что в нём? — насторожилась Татьяна.

— Так, — беззаботно махнул рукой Никифоров, — по работе, не тащить же в руках.

…С приездом проклятого Фили всё вылетело из головы.

А что не вылетело — потеряло смысл.

Поэтому Никифоров очень удивился, когда в его кабинете в «Регистрационной палате» вдруг зазвонил телефон.

— Ну ты даёшь! — с обидой сказала Красновская. — Хоть бы пришёл посмотрел, как торговали. Сорок минут, и все дела. Сейчас четыре. В пять у меня совещание в Книготорге. Если не успеешь до пяти, возьмёшь у секретарши, я упаковала в две пачки под книги. Можешь не пересчитывать, там ровно.

— А чёрт! — спохватился Никифоров. — Извини, совсем забыл, из головы вон! Сегодня у нас что? Четверг… Ну как, всё нормально?

— Забыл? — тихо переспросила Красновская. — Забыл про… сто тридцать семь кусков? И после этого будешь мне говорить, что ни видео, ни кассет, ни валюты? Ладно, будь здоров, Никифоров, продолжай в том же духе! — бросила трубку.

Некоторое время Никифоров тупо слушал гудки. Он действительно забыл. Потом позвонил домой Джиге, который якобы болел. Того не было. Не было на месте и Алиханяна, директора типографии. «Сволочи, — равнодушно подумал Никифоров, — прячетесь, вот сволочи! Не такие, значит, вы и храбрые. Значит, если что: мы ничего не знаем, какие книги, какие деньги, всё он, он!»

Их поведение, впрочем, не сильно удивляло Никифорова. Как не удивляло его сейчас и поведение Краснове кой, вырвавшей, в сущности, ни за что лишние три тысячи и при этом ещё обидевшейся. Как иначе вести себя в сошедшей с круга стране, в которую можно прилететь из Америки после двенадцатилетнего отсутствия и отобрать у живущего в ней человека жену в придачу с дочерью, как нечто никому не принадлежащее, эдакие живые неликвиды при прогорающем семейном социалистическом предприятии?

«Но почему именно я в повсеместном проигрыше? — подумал Никифоров. — Мне — на три тысячи меньше. Меня, если что, в тюрьму? У меня — жену и дочь?» Мысль была подобна кукушонку в гнезде. Она росла, набиралась сил, выпихивала специальным крюком на хвосте вон все прочие мысли.

Полчаса, наверное, Никифоров просидел за письменным столом в полнейшем оцепенении.

Рассчитано опомнился, когда застать на месте Красновскую было уже весьма проблематично, а именно без пятнадцати пять.

Приехал в магазин в начале шестого. Секретарша говорила по телефону. На подоконнике сидел могучий малый милицейско-уголовного вида, ухмыляясь, смотрел на Никифорова.