Выбрать главу

Ещё раз: почему же, говоря словами клоделевой Виолены, пришлось «потрудиться моей плоти, а не моему христианству»? Разве моя душевная ситуация была особо тяжела, что так нуждалась в разъяснении, изложении, защите? Сорок лет – это, знаете ли, критический возраст; ты уже не молод; примечаешь, что будущее уже не общее, а всего лишь твоё собственное. Тебе приходится доводить до конца свою жизнь, которую уже обогнал мировой поток. Над горизонтом взошло новое, отрицающее тебя, не имея возможности отрицать, что было бы иным, если бы тебя не было. Сорок – жизненный перелом; а когда перелом в личной жизни сопровождается грохотом слома мирового и превращается в кошмар для сознания (о чём я буду говорить), это не мелочь. Но и другим было сорок, а их вывезло. Значит, я оказался слабее, уязвимее, уязвлённее? Значит, мне настолько недостало гордости, внутренней твёрдости, что я, чуть не запустив маховик саморазрушения, полемически потонул в новом? Или мне расписаться в особо раздражимом чувстве солидарности с эпохой, моей особо мнительной, впечатлительной, ранимой заданности временем?

Однако самым простым названием источника этих записок будет добросовестность, свойство, ставшее столь важной составной частью моего художничества, что, вкратце, из него и состоит, – добросовестность, нравственно-артистическое свойство, которому я обязан всеми выпавшими на мою долю успехами и которое теперь сыграло со мной вот такую скверную шутку. Ибо я хорошо понимаю, сколь она близка педантичности, и тот, кто объявит эту книгу чудовищным инфантильно-ипохондрическим педантизмом, едва ли ошибётся; порой она казалась такой и мне. Сам собой напрашивался вопрос об эпиграфе, и не раз, и не сто раз – вторгаясь во все мои эксплорации, экспликации и экспекторации с тем смешком, что аккомпанирует непостижимому, и задним числом, когда я окидываю взором свои неуклюжие попытки разрешить политический вопрос, сюда примешивается даже какая-то растроганность, которая не преминет охватить и читателей. «Какого чёрта ему надо?» Но только мне было надо, у меня и впрямь болела душа, остро, и представлялось совершенно необходимым хоть как-то выяснить отношения с этими вопросами – по всей правде, вере, способностям. Ибо таким уж уродилось время, что не заметна стала разница – кому надо, а кому нет; всё вспенилось, вздыбилось, проблемы схлёстывались и перетекали друг в друга кипящими волнами, их было уже не разделить, обнажилась взаимосвязь, единство всего духовного. Встал вопрос о самом человеке, и ответственность перед ним включала в себя и необходимость волевой решимости, политической позиции… Время исполнилось такого величия, такой тяжести и беспредельности, что для всякого, кто обладал мало-мальской добросовестностью, мало-мальской ответственностью (уж не знаю, перед чем или перед кем), кто воспринимал себя всерьёз, не осталось ничего, что можно было бы воспринимать иначе. Все муки постижения сути вещей есть самоистязание, и мучается только тот, кто воспринимает себя всерьёз. Мне простят любой педантизм и инфантилизм этих страниц, если простили, что я воспринимаю себя всерьёз, – факт, бросающийся в глаза там, где я говорю непосредственно о себе, свойство, в котором я и сам вижу прапричину педантизма, что позволяет усмехнуться. «Господи, как же серьёзно он к себе относится!» – для подобных восклицаний моя книга и впрямь даёт повод на каждом шагу. Мне нечем тут возразить, кроме той очевидности, что, не относясь к себе всерьёз, я бы не жил и жить не мог; кроме понимания, что всё, представляющееся мне добрым и благородным – дух, искусство, нравственность, – проистекает из человеческого отношения-к-себе-всерьёз; кроме ясного осознания, что всё, мною созданное, интересное и ценное в каждой частичке, каждой строке, каждом обороте творения моей жизни – звучит ли это громко или скромно, – объясняется исключительно тем, что я воспринимал себя всерьёз.