Блестяще! Тонко и верно. Однако позволят ли мне не только высоко оценить этот пассаж, но и узнать в нём себя? Даже если я ещё раз напомню, что речь в данном случае вовсе не о значимости, но о сути, – именно того, что эссеист, судя по всему, считает критерием немецкого бюргерского l’art pour l’art, а именно бюргерского ремесла как собственно жизненной формы и жизненного порядка, у меня нет. Его, однако, не было и у Конрада Фердинанда Мейера, которого всё-таки можно и нужно зачислить в этот немецкий цех (и который в 1870 году признал себя немцем, встал на сторону Германии!), не было по самой простой – медицинской – причине. Действительно ли это необходимое условие? Понятно ведь, дух любит замещать реальность символом. Можно жить по-солдатски, будучи напрочь не годным для жизни солдата. Человек духа живёт иносказанием. Тот примат в жизни этического, о котором говорит Лукач, разве не равносилен перевесу этического над эстетическим? И разве не перевешивает этика, когда важнее творчества становится сама жизнь, даже и без бюргерского ремесла? Художничество приобретает бюргерскую суть при переносе на занятия искусством этических черт, характерных для бюргерской формы жизни: порядок, последовательность, размеренность, «усердие» (не как усидчивость, а как верность ремеслу). Много лет назад один умный венский еврей сказал мне: «Знаете, в чём достоинство и обаяние ваших вещей? Расставаясь с ними, вы словно говорите: “Лучше мне не сделать”». Сомнительный комплимент, но очень яркий, потому и запомнился. Когда-то я воображал, что жертвую ради «искусства» жизнью, а моё бюргерство – нигилистическая маска, ставил искусство, «произведение» выше жизни (правда, с искренней иронией в обе стороны) и заявлял, будто, «дабы полностью быть творцом», нельзя жить, а нужно умереть. Романтическое заблуждение, юношеский аллюр. На самом деле «искусство» – лишь средство этически исполнить мою жизнь. Мои (sit venia verbo) «произведения» – не результат, не смысл, не цель аскетически-оргиастического отрицания жизни, а этическая форма её выражения; о том свидетельствуют хотя бы автобиографические наклонности, имеющие этическое происхождение, однако не исключающие и весьма решительной эстетической воли к вещественности, дистанцированности, объективации, то есть воли, которая опять же есть лишь воля к верности ремеслу и в числе прочего порождает тот стилистический дилетантизм, что даёт слово предмету и может привести к поразительным публичным недоразумениям, как, например, случилось со «Смертью в Венеции», будто «иератическая атмосфера», «стиль мастера» этой повести – смехотворные личные амбиции, нечто такое, чем я намеревался окружить и выразить себя, между тем как на деле то были подгонка, даже пародия… Значит, важно мне не «произведение», а моя жизнь. Не жизнь – средство стяжания эстетического идеала совершенства, а труд – этический символ жизни. Цель – не какое-то объективное совершенство, а субъективное сознание, что «лучше мне не сделать». Если эта внутренняя сущность моих трудов способна оказать на восприимчивых людей вроде венского доброжелателя объективно эстетическое воздействие, тогда их субъективный смысл вполне этичен, тогда наш брат – не самовлюблённый кривляка, но эстет, и не в богемном, а в очень бюргерском понимании.