Однако это всё витания в облаках! Вернёмся к делу в более узком – или широком – смысле, поговорим о бюргерстве и политике, немецком бюргерстве, просвещённом, гуманном художественном бюргерстве и его отношениях с политикой, которые, как мы уже дали понять, изначально есть сущая безотносительность и которые после того, как им с сомнительно-половинчатым успехом уделял внимание уже Бисмарк, сегодня более «духовными» методами пестует литератор цивилизации… Нелёгкую он задал себе задачу. Ведь немецкая гуманистичность в сути своей противится политизации; немецкому понятию просвещённости в самом деле недостаёт политического элемента. И после полувекового существования империи к развитому немцу по-прежнему приложимы слова молодого Ницше из третьего несвоевременного размышления: «Ведь тому, кто имеет в крови furor philosophicus, просто не хватит времени на furor politicus, он будет мудро избегать ежедневного чтения газет, а тем более служения какой-либо партии, хотя в действительно трудную для отечества минуту не замедлит встать в строй. Плохи дела у тех государств, где о политике должен хлопотать кто-то, кроме государственных деятелей, они заслуживают того, чтобы из-за всех этих политиков погибнуть». Но сказанное здесь о типичном немце высокой духовной организации разве не относится к немцу вообще, к персонифицированной Германии, собственно к народу в Германии? Каков этот народ, когда приходится «в действительно трудную для отечества минуту вставать в строй», мы видели в начале августа 1914 года: прекрасен; хочется верить, прекрасен, как никакой другой. Тем более пошлая возбуждённость политических в узком, внутреннем смысле эпох идёт ему, пожалуй, меньше, чем остальным; он тут самым несимпатичным образом обезображивается и, честно говоря, сам это знает. Я сохранил обрывки воспоминаний об уличных, трамвайных сценах во время выборов в рейхстаг; помню, ехал на передней площадке позади вагоновожатого, молодого человека с обручальным кольцом на правой руке, которой он управлял рычагом. И вот ведёт он трамвай, его теснят пассажиры, он в солидном форменном мундире, звонит в звонок, всматривается в залитое дождём лобовое стекло. Тут в трамвай запрыгивает человек – шляпа съехала на затылок, лихорадочно-красные скулы, глаза шальные – и начинает говорить ещё с подножки. Весь действие, весь политический раж. Вероятно, агент, вербовщик, охотник за голосами, в любом случае пылкий партиец и только-только из предвыборного штаба. Он просто не может молчать, это видно, в душе у него – политика и полупросвещённость, и душа эта изливает неиссякаемые полупросвещённо-перевозбуждённые уличные словопотоки. Он обращается ни к кому и ко всем сразу, он даже вытянул подбородок чуть повыше крепкого, обтянутого рукавом мундира плеча вагоновожатого и говорит ему сбоку в лицо. Несёт что-то про «чёрно-голубой блок» и тому подобный нечеловеческий вздор, засовывает палец за пройму жилета, изображая еврея, как это делают уличные клоуны… То была воплощённая карикатура на народ. В конце концов вагоновожатый повернулся, и я хорошо запомнил взгляд, каким он с головы до пят смерил вызывающего неловкое чувство пассажира, – трезвый, сдержанный, молчаливо-отчуждённый, презрительный, подёрнутый лёгким отвращением взгляд человека, облачённого в форменный мундир, на того, кто от политики и полупросвещённости опьянел, взгляд, показавшийся мне незабываемо показательным в плане отношения немецкого народа к политике. Может, он был эгоист, мой вагоновожатый? Но ручаюсь, когда настала действительно трудная минута, он «встал в строй», и на лице у него по-прежнему была трезвость, но ещё и благоговение, он в строю и по сей день – на земле ли, в земле ли.
* * *