Выбрать главу

— Что?

— Он попросил митину фотографию с автографом. Оказывается, его жена с внучкой собирают открытки с артистами. А тут Митя, почти знакомый… И откуда они все узнают?.. — с тоской проговорил папа.

А где–то под Новый год Митька весь день ходил загадочный и важный. А за ужином, выбрав подходящую минуту, небрежно спросил, подражая отцовским интонациям:

— Мама, у меня есть на завтра чистая рубашка?

Мы насторожились. От Митьки теперь можно было ждать всего, что угодно.

— У тебя все рубашки чистые, — осторожно ответила мама.

Митька замолчал. Бросив первый камень, он ожидал реакции.

— А что такое?

— Одеться нужно поприличнее, — рассеянно пояснил этот негодяй. — Иду интервью давать.

Возникла гоголевская немая сцена.

— Интервью? — растерялся папа.

— Да, — как ни в чем не бывало сказал Митя. — В газету Ленинские искры. Новогодние встречи. Звонили сегодня, просили зайти в редакцию к двенадцати часам. Так что на физкультуру завтра я не попадаю.

— А почему у тебя, а не у Табакова? — глуповато спросил я, и мне до сих пор стыдно вспоминать об этом вопросе.

— Почему–почему, — ласково передразнил Митька. — Табаков же в Москве! А им нужен ленинградский артист.

Родители обеспокоились не на шутку. Вся безвкусица, китч, пошлость, которые сопровождают популярность, грозили вторгнуться в дом вместе с новым митиным положением.

В мелодиях семейных завтраков зазвучали тревожные ноты.

— Лев Толстой говорил, что истинная ценность человека определяется дробью, в числителе которой его достоинства и добродетели, но в знаменателе — его мнение о своей персоне, — как мог веско и рассудительно излагал папа. — Чем выше достоинства, тем выше ценность человека, но его высокое мнение о себе сводит ценность к нулю.

Папа даже и не смотрел в митину сторону, а говорил это просто так, вообще.

При этом он с помощью ножа и вилки пытался на своей тарелке отделить косточку от маслины. Папа подлавливал маслину в углублении, где дно тарелки переходило в бортики, придерживал маслину ножом и старался вилкой проткнуть ее жесткую кожицу. Маслина выворачивалась и ускользала. Но папа не оставлял попыток, методично, раз за разом, подлавливая ее, придерживая ножом и стараясь проткнуть вилкой.

Все мы, слушая папины слова, следили, затаив дыхание, за его борьбой с непокорной ягодой и болели, естественно, за папу. Сами мы уже давно отправили свои маслины в рот целиком, а потом попросту выплюнули косточки на край тарелок.

— Успех, мишура, поклонники… Этим так легко увлечься! — продолжал как бы между прочим папа. — А ведь это всего лишь яркая обертка! Возьмите Чехова. Имел громадную славу, рассказы его печатали повсюду, пьесы ставили. А он жил в Мелихове, вдали от славы и суеты, и работал, работал, работал. Говорил, что писатель должен быть крайне беден, чтобы каждодневным трудом зарабатывать на кусок хлеба.

Маслина наконец покорилась; папа препарировал ее на две части, отделил косточку и отправил части одну за другой в рот. Его победа в наших глазах еще раз подтверждала торжество разума и порядка над хаосом и малодушием.

Митька слушал, прикидывал что–то в уме и мотал на ус. В конце концов ему было всего тринадцать лет. Он еще только присматривался к этому миру и отбирал для себя то, что подходило, а то, что не подходило, отбрасывал.

Еще не успели умолкнуть разговоры вокруг первой картины Гроссмана, как Митьку пригласили сниматься еще раз. На роль — небольшую — беспризорника в фильме о революции и нэпе. И почти одновременно — в эпизодах еще в двух картинах. Кроме того оказалось, что у Митьки здорово получается озвучивать отснятые внемую сцены, что у его голоса какой–то особенно кинематографичный тембр, так что звукооператор Гроссмана в первой картине, работавшая в то время в советско–венгерском фильме, позвала Митьку дублировать венгерскую травести.

— Надо же, как пошел мальчик, — озабоченно качала головой Милопольская, благоволившая к Митьке ассистент Гроссмана.

Безусловно, тут сработало везение. Счастливая митькина способность располагать к себе окружающих, его характерная внешность… Но и не только. Митька, ориентируясь на реакцию профессионалов, на замечания вскользь Гроссмана, интуитивно уловил какую–то свою манеру… внутреннее состояние, что ли… интонацию… Некую смесь философской задумчивости и иронии, простодушия и хитрости, которая вдруг придавала всем митькиным словам и жестам особенную выразительность и значение. Он вряд ли сам мог объяснить, как это происходило, но перед камерой или перед зрителями, или просто почувствовав на себе постороннее внимание, он вдруг становился интереснее, значительнее, чем обычно, таким, каким его хотели видеть.