Выбрать главу

– Ба! – вдруг догадываетесь вы, – да ведь это цокот копыт! Лошади!

И первая реакция зрителя в картине о гибели мира – смех. По улицам вполне современного города, среди густого потока велосипедистов движутся фаэтоны и кабриолеты в конной упряжке. Правда, попадаются и автомобили, но их удивительно мало. Это странно и смешно, но кадр сразу становится конкретным и правдоподобным. Вы соображаете: в Австралии, очевидно, либо нет, либо очень мало нефти; бензина не хватает, – и вот воскресла на улицах лошадь во всем своем древнем изяществе.

Этот кадр – ключ режиссерского приема: не столько пугать, сколько поражать воображение; разворачивая невероятное действие в невероятных обстоятельствах, убеждать зрителя в правде происходящего через простейшие бытовые детали, но такие детали, которые при всей своей простоте и наглядности могли быть порождены только чудовищными по масштабу разрушения событиями. Незначительная черта, которой зритель верит, заставляет его поверить и всему огромному процессу.

Казалось бы, для того чтобы убедить зрителя в реальности всемирной катастрофы, да еще разразившейся совсем недавно, чтобы убедить его в том, что и на этот остров спасения надвигается гибель, что жизни осталось едва на четыре-пять месяцев, нужны какие-то взрывы отчаяния, лихорадочные поиски спасения, может быть, признаки массового безумия. Но режиссер ведет повествование совсем по-другому. Жизнь течет. Правда, течет она немножко странновато. Нет кофе. (Очевидно, и Южная Америка, и Цейлон, и Аравия – все это уже не существует, догадывается зритель.) Перестали доставлять на дом молоко. (Может быть, бензина нет? Или продавцы побросали работу?) Где-то уже начали вырабатывать пилюли для легкого И приятного самоубийства. (Очевидно, они скоро понадобятся в огромном количестве, но пока лейтенант старается достать их на всякий случай. Достать трудно. Почти невозможно. Спрос большой.)

Люди живут, кормят детей, ходят в гости. Никто не говорит о войне, о надвигающейся лучевой болезни. Эти слова стараются не произносить. Вместо слов «гибель, смерть» говорят: «это»… Когда «это» придет… До «этого» осталось четыре месяца… Но о чем бы ни зашел простейший разговор, он неизбежно упирается в «это».

В аристократическом клубе лакей подает одному из заправил рюмку портвейна. Отличный портвейн.

– Сколько у нас бутылок этого портвейна? – спрашивает джентльмен.

– Четыреста, сэр.

– Четыреста?! Винная комиссия сошла с ума! Мы не успеем выпить четыреста бутылок за четыре месяца!

И именно нелепость гнева клубного заправилы, который сокрушается, что вино не будет до конца распито, хотя через четыре месяца и вино, и деньги, и клуб, и все его члены полетят к черту, – именно эта нелогичность более всего убедительна.

Подводная лодка отправляется в разведывательный рейс: посмотреть, не осталось ли в мире хоть что-нибудь живое. Она всплывает в гавани Сан-Франциско. Командир первым подходит к перископу, с треском откидывает ручки – и перед нами проходят панорамы абсолютно мертвого, беззвучного города. Никаких следов разрушений, но и ничего живого. Пустота.

Командир с треском складывает ручки перископа. Их откидывает старший офицер, глядит в визир. Снова напряженное ожидание – и снова сухой треск сложенных ручек. Подходит третий. Четвертый. Пятый. Шестой. Седьмой… Однообразный металлический треск сложенных ручек – и ни слова. Это убеждает в том, что мир мертв, сильнее, чем могли бы убедить десятки кадров грандиозных разрушений, чем целые горы трупов. Кстати, в картине о гибели мира нет ни одного мертвеца!

Сбежал с подводной лодки матрос, житель Сан-Франциско. Наутро его находят: он сидит в утлой лодчонке и ловит рыбу, босой и счастливый. Из воды, рядом с лодкой, вырастают чудовищные рога перископа.

– Как вы себя чувствуете? – спрашивает откуда-то из глубины залива металлический голос командира, и тусклые глаза перископа поворачиваются к матросу.

– Отлично, сэр.

– Вы что-нибудь ели на берегу?

– Съел порошок и выпил морской воды, сэр!

(Короткое молчание: матрос пил радиоактивную воду, – значит, он не только обречен, но его уже нельзя взять обратно в лодку: он заразит других.)

– Не нужна ли вам помощь? (Имеется в виду яд для самоубийства.)

– В городе двести аптек, сэр…

Здесь нет аффектации, это точно, и это – кинематограф, которому веришь.

Один из лучших кусков картины – эпизод автогонок. Это уже после возвращения подводной лодки. Мы видели немало зверских автомобильных гонок в кино. Но здесь есть одна особенность: гонки абсолютно бессмысленны. Звание чемпиона Австралии никому не нужно. Все равно через две недели всему конец. И все-таки люди мчатся в немыслимом темпе, автомобили вылетают с трека, кувыркаются, разбиваются вдребезги, как яичная скорлупа, сталкиваются, взрываются – и несутся, несутся, несутся с чудовищной, самоубийственной скоростью.

Эпизод символичен: гонки, в которых только один финал – смерть.

Именно здесь впервые отчетливо возникает у зрителя ощущение мысли автора: остановитесь! Еще не поздно!

Эта мысль уже во весь голос звучит в финале!

Есть еще время!

Ну, разумеется, в картине далеко не все хорошо. Уже сказано: острый кинематограф, выразительная деталь, добавим – и хорошая работа с актерами. Но вот личный сюжет – это вполне банальная, ремесленная стряпня.

Конечно, есть тут обольстительница с привлекательными свежими формами, потребляющая уж очень много виски и меняющая мужчин, как чулки, – этакая внучатая племянница Брет Эшли из «Фиесты» Хемингуэя, но доведенная до уровня ширпотреба. Разумеется, она пытается соблазнить американца, командира подводной лодки. Но тот целиком состоит из офицерского и семейного долга и отштампован в отличную мужественную форму первого сорта.

Все сразу ясно: этого не совратишь! Наоборот, обольстительница, вероятно, раскается и даже исправится. А вот тогда командир лодки, по-видимому, дрогнет: жена-то ведь погибла!

Еще полчасти… Есть, дрогнул!.. Немножко терпения – и будет тот самый поцелуй… Вот он! Когда-то в Голливуде цензура ограничивала длительность поцелуев, кажется, 2 метрами. Но, очевидно, запрет отменен (может быть, по случаю гибели человечества), – тут метров много больше…

Что поделаешь? – режиссер явно отдает дань коммерческим сборам. А жаль! Если бы место, которое занимает эта несвежая бульварная история, было бы отдано для внимательного и точного исследования настоящих людей в таких обстоятельствах, – насколько благороднее стала бы картина!

Я слышал такое мнение: как это можно, чтобы все умирали? Нет, нужно было показать, что австралийцы борются, – пусть они хоть под землю зарываются, но пусть будет надежда.

Я полагаю, что в данном случае это не совсем верно.

Разумеется, если бы мы, советские художники, решали бы такую тему, – мы решили бы ее совсем по-другому. Мы показали бы, как силы жизни встают против смерти и побеждают ее. И мы были бы правы.

Но перед нами – памфлет, сделанный американским режиссером.

В памфлете мысль должна быть доведена до крайней, предельной остроты. Только тогда он достигает цели.

Цель картины – сказать человечеству: остановитесь, иначе…

А что «иначе», очень точно рассказывает ученый в кают-компании лодки. Его спрашивают: кто же начал войну? Он отвечает: неизвестно. И никто никогда не узнает. Какому-нибудь ослу померещилось что-то на экране радара, – он и нажал кнопку. А когда он нажал кнопку, все пошло автоматически…

Иными словами: начал войну тот, кто упрямо цеплялся за водородные бомбы, кто отравил мир подозрениями, кто подвешивал атомный груз под крыльями самолетов, крейсирующих вдоль берегов европейских стран.