Откровенный переход от варварства к варварству с человеческим лицом. Однако является ли этот не поддающийся универсализации Ближний конечным горизонтом нашей этико-политической деятельности? Является ли предписание уважать «вредоносную» Инаковость» нашего ближнего высшей нормой? Неудивительно, что Левинас так популярен среди левых либералов, поборников мультикультурлизма, бесконечно перепевающих мотив невозможной универсальности — всякая универсальность исключительна, она учреждает частный критерий в качестве универсального… Здесь следует спросить: действительно ли всякая этическая универсальность основана на исключении Ближнего, или существует такая универсальность, которая его не исключает? Ответ: да, универсальность, основанная на «части без части», сингулярная универсальность, воплощенная в тех, кто не имеет определенного места в социальном целом, кто в нем «не-уместен», отвечает за существование такого универсального измерения.
Такая идентификация с исключенными прямо противоположна либеральному сочувствию проблемам исключенных, а также усилиям включить их в социальную конструкцию. Различие между теми, кто включен в законный порядок, и теми, кто относится к классу homo sacer, не просто горизонтальное различие между двумя группами людей, но гораздо в больше степени «вертикальное» различие между двумя (пересекающимися) типами отношения к одним и тем же людям.
Короче говоря, на уровне Закона с нами обращаются как с людьми, субъектами права, в то время как на уровне непристойного дополнения суперэго, пустого необусловленного закона к нам относятся как homo sacer. Настоящая проблема не в непрочном статусе исключенных, а скорее в том, что на самом элементарном уровне мы все «исключены» в том смысле, что наша элементарная, «нулевая» позиция — это позиция объектов биополитики, и что политические и гражданские права даются нам в соответствии с биополитическими стратегическими соображениями. Это есть конечное следствие, выводимое из понятия «постполитики». Именно поэтому для Агамбена, смысл анализа homo sacer состоит не в том, что нам следует бороться за включение всех тех, кто относится к этой категории, а в том, что они — «истина» всех нас, они составляют нашу общую нулевую позицию. Поэтому эта «часть без части», универсальная сингулярность homo sacer не является исключением, конституирующим универсальность: дело не в том, что посредством исключения этой категории людей, публичная гражданская сфера конституирует себя в качестве универсальной. Именно в этом христианском контексте нужно воспринимать известные слова Че Гевары о революционной любви:
Рискуя показаться смешным, хотел бы сказать, что истинным революционером движет великая любовь. Невозможно себе представить настоящего революционера, не испытывающего этого чувства. Возможно, это одна из великих драм вождя — необходимость сочетать страстный дух с холодным интеллектом и принимать тяжелые решения не дрогнув. Наши передовые революционеры должны идеализировать эту любовь к народу, к самым священным делам и делать ее единой и неделимой. Они не могут спускаться мало помалу на уровень, где практикуют свою любовь обыкновенные люди. У вождей революции есть дети, которые едва начинают говорить и еще не умеют произносить слово «папа»; их жены также должны быть частью их жизни, приносимой в жертву, чтобы революция стала их судьбой. Круг их друзей — это строго ограниченный круг товарищей по революции. Вне его жизни нет. Чтобы избежать догматических крайностей, холодной схоластики или изоляции от масс в этих условиях, человеку необходимо много гуманности, много чувства справедливости и правды. Каждый день мы должны бороться за то, чтобы эта любовь к живому человечеству преобразовывалась в реальные дела, в действия, которые служили бы примерами, движущей силой[310].
Че Гевара говорит здесь об отношениях между эросом (индивидуальной любовью) и агапэ (политической любовью). Он постулирует их взаимоисключающий характер. Революционеры «не могут спускаться мало помалу на уровень, где практикуют свою любовь обыкновенные люди», то есть их любовь должна оставаться «единой и неделимой», быть любовью к народу и исключать всяческие «патологические» привязанности.
Хотя это может выглядеть как формула «тоталитарной» катастрофы (революционеры убивают реальных людей от имени абстрактного «народа»), есть и другое, значительно более тонкое прочтение Че Гевары. Начнем с парадокса, гласящего, что индивидуальная эротическая любовь как Абсолют не должна возводиться в ранг непосредственной цели; ей отводится роль побочного продукта, чего-то, что мы получаем в качестве незаслуженного дара. Суть не в том, что «есть вещи поважнее, чем любовь» — встреча со своей подлинной любовью остается своего рода кульминационным пунктом жизни человека (тем, как принято говорить, «что придает смысл человеческой жизни»). Но нелегкий урок состоит в том, что любовь (любовные отношения) не должна становиться непосредственной целью жизни; если человек оказывается перед выбором между любовью и долгом, он обязан отдать предпочтение долгу. Истинная любовь скромна, как любовь героев в романах Маргерит Дюрас: когда любящие держатся за руки, они не смотрят друг другу в глаза, они смотрят вдаль, в некую третью точку, где находится их общее Дело. Наверное, нет более великой любви, чем любовь революционной пары: оба любовника готовы отказаться друг от друга в любую минуту, когда это потребуется для революции. Они любят друг друга не меньше, чем те двое, которые разорвали все свои земные связи и обязательства, чтобы сгореть в Ночи безусловной страсти; если уж на то пошло, революционеры любят сильнее.
310