В новой форме субъективности (аутичного, безразличного, неаффективного участия) старая личность не «снимается» или заменяется компенсаторным образованием, а полностью уничтожается — и само это разрушение оформляется, становится (относительно стабильной) «формой жизни» — мы получаем не просто отсутствие формы, а форму отсутствия (стирания предыдущей личности, которая не заменяется новой). Точнее новая форма — это не форма жизни, а скорее форма смерти — не выражение фрейдовского влечения к смерти, а, скорее, влечение смерти.
Как отмечал Делез в своем «Различии и повторении», смерть всегда двойственна: умереть по-своему, а не в результате внешнего воздействия. Это всегда разрыв между двумя, между влечением к смерти как «трансцендентально» тенденцией и несчастным случаем, который поражает меня.
В голливудском ужастике есть прекрасная сцена, в которой отчаявшаяся девушка одна в своей спальне пытается покончить с собой; и в этот самый момент ужасные твари, напавшие на город, врываются в ее комнату и нападают на нее — и женщина начинает отчаянно защищаться, поскольку, хотя она и хотела своей смерти, она хотела не такой смерти…
Поскольку «новые раненые» радикально отрезаны от своего прошлого, то есть, поскольку их рана приостановила всякую герменевтику, поскольку здесь нечего интерпретировать, такая «опустошенная, эмоционально бесчувственная, безразличная душа также (больше) неспособна к переносу. Мы живем в эпоху конца переноса. Любовь к психоаналитику или врачу не значит ничего для души, которая не может ни любить, ни ненавидеть» (346). Что же в таких условиях должен делать врач? Малабу поддерживает позицию Даниеля Видлокера[96], что «нужно стать субъектом другого страдания и его выражением, особенно когда другой ничего не способен чувствовать» — или, как выразилась сама Малабу, терапевт должен «собрать (recueillir) боль другого» (346). Эти формулы полны двусмысленностей: если переноса не существует, то вопрос не только том, как эта сборка повлияет на самого пациента (и повлияет ли она на него вообще?), но даже более радикально: как мы вообще можем быть уверены, что мы собрали страдания пациента?
Что, если именно врач воображает, что его пациент должен страдать, потому что он как бы автоматически должен воображать, как лишения пациента должны повлиять на кого-то, кто все еще, скажем, обладает трезвой памятью и потому воображает, что было бы, если бы он был ее лишен? Что, если врач сам неверно прочитывает благословенное неведение как невыносимое страдание?
Не удивительно, что формула «сборки боли другого» у Малабу напоминает проблему свидетельства о холокосте: проблема, с которой сталкиваются выжившие в лагерях, заключается не только в том, что свидетельство невозможно, что оно всегда содержит элемент прозопопеи (метафорческого одушевления), что другой должен собрать их боль, поскольку подлинный свидетель всегда мертв и мы можем только говорить от его имени.
Здесь возникает еще одна симметричная проблема: отсутствие подходящей публики или слушателя, способного адекватно воспринять свидетельство. Самым травматическим сном, который Примо Леви видел в Освенциме, был сон о его спасении: он воссоединялся со своей семьей, рассказывал ей о своей жизни в лагере, но члены его семьи постепенно скучали, они начинали зевать и, один за другим, покидать стол, так что в конце Леви оставался один. Боснийская война начала 1990-х свидетельствует о том же: многие девушки, которые пережили грубые изнасилования, позднее кончали с собой, после того, как они воссоединялись со своей общиной и выяснялось, что никто на самом деле не готов слушать их, принимать их свидетельства. Пользуясь лакановской терминологией, здесь отсутствует не только другой человек, внимательный слушатель, а сам «большой Другой», пространство символического вписывания или регистрации моих слов. Леви высказал эту мысль прямо и просто: «То, что мы делаем с евреями, настолько невероятно по своей ужасности, что даже если кто-то выживет в лагерях, ему не поверят те, кто там не был — они просто назовут его лжецом или психически больным!» Хотя Малабу рассматривает случаи, когда нейрональные изменения оказывают травматическое субъективное воздействие, куда больший интерес представляют случаи, когда такие изменения остаются незамеченными. В мае 2002 года прошли сообщения о том, что ученые в Нью-Йоркском университете вживили компьютерный чип, способный передавать сигналы в мозг крысы напрямую, чтобы можно было контролировать крысу (определять направление, в котором она побежит) при помощи пульта управления (точно так же, как можно управлять игрушечной машинкой). Поначалу «воля» живого животного агента, его «стихийные» решения о движениях, которые оно предпримет, определялась внешним пультом.
96