Выбрать главу

Июнь, 28; среда

Всю неделю превозмогая нечеловеческие боли в позвоночнике и покалеченной руке Ерофеич приступал к расчистке третьего уровня культурного слоя. В этот день Валдушка решил съездить на тракторе в Хайралово и по пути забросить археологу картошки и огурцов. Возле брода, на горочке, засмотрелся на девок да баб Болдыревских, полоскавших белье, и сильно зашиб трактором профессора, вышедшего помыть лопату в реке. Хотели его в хату госпитализировать -- но он отказался, ссылаясь на срочность работы и самопожертвование ради науки. Его перевязали, обработали два больших фурункула на спине и помогли доковылять до раскопа...

Июль, 11; вторник

По словам старика, Ерофеич полторы недели не вылезал из ямы, накрыв ее полиэтиленом и спасая от моросящего дождя остатки фундамента древнего жилища. От сырости и духоты у него усилился изматывающий кашель, и воспалилась пробитая киркой ступня. Пашка, по утрам прогоняя стадо мимо раскопа, помогал перевязывать Ерофеичу стертые в кровь ладони. Браткам профессор пожаловался, что в яме его пахнет прескверно, и выносить это тяжко.

Июль, 23; воскресенье

Братия, сидя на краю ямы с утра и до обеда, уговаривали светило науки оторваться от изысканий, подняться на отвал, по-человечески пообедать, выпить и отдохнуть. Разнотравцы пили и ели до вечера, но профессор не вылез-таки из ямы. Когда стемнело, друзья пошли к Болдыревским дояркам, а археолог продолжал работать, запалив керосиновый фонарь.

Июль, 29; суббота

У братиев сложилась забавная традиция проводить выходные возлежа подле ямы, трапезничая и приглашая Ерофеича разделить удовольствие. Яма уже очень глубока и голос археолога слышен с трудом. Лишь в глубине виднеется огонек фонаря и слышится тихий кашель почетного лектора. По утрам Пашка по привычке, проходя мимо раскопа, спускает в яму корзину с немудреной едой и молоком. Скоро веревки будет не хватать...

Август, 21; понедельник

Профессор скрылся в земных глубинах. Пашка приспособился еду сбрасывать в раскоп, предварительно обмотав соломой, дабы не зашибить археолога. Болдыревский старик отослал личные вещи Ерофеича бандеролью в академию.

Август, 30; среда

После трехдневного ливня произошел небольшой оползень. Его было достаточно, чтоб начисто завалить раскоп. Братия погоревали о судьбе Зигмунда Ерофеича, но все уверены, что он жив. Ради науки он все стерпит, и смерть его не возьмет.

Где он, что с ним? Какие чудеса подземные наблюдает?

Нам это пока не ведомо. Авось где выйдет на поверхность и все опубликует. Дай ему Бог силы и терпения!

А братки так и ходят к раскопу, веселятся, у почтальонши вестей спрашивают -- не слыхать ли про Зигмунда Ерофеевича Клодта?

Страшный, да добрый

Ту зиму, как я помню, всю в слободе просидел. В Пошехонь даже и не неаведывался. Вышли все шабашки да приработки разные. Трое нас в артели было. Пашка, Валда да я, Рыба. Да так, слыш-ко, добро: одна шабашка кончится -- тут же жругую предлагают, ежели уже не дожидается. Так и халтурили вроде без отдыху, а и устали нет. И работать-от втроем весело, чай не первой год знакомы, да и денех насшибали за ту зиму порядком.

И вот, под конец ужо, в самый лютень, один большой такой заказ был. Сполнили, ясно дело, без нареканиев -- к халяве не привыкли, -- глядь, а и нет больше предложений! Ну, мы посидели, прикинули -- хошь не хошь, а целу неделю зимогорить -- знать сам Бог велел на Воротаевскую Горку ехать, братков своих проведать. Об ту пору там Славенко с Потураюшком на промысел оставались -- зверя пушного бить, солонину заготавливать, да и мало ли еще забот мужику, хошь и зима. Вот и порешили мы: неча мешкать, время упустишь -- оно опосля тебя непременно накажет, -- пошли на ярмарку сообча, накупили всякостей, что в деревне зимой не раздобыть, сговорились на час,да и разошлись по домам.

На другой день чуть заря Пашка ко мне заворачивается: рудзак огромный, выше головы, утеплился знатно -- еле в дверь пролез. "Собирайся," -говорит. Ну, я-то с вечера ужо готов. Пожитки упакованы, тулуп надел, валенки, с рукавицами-от только замешкался -- не вспомню, куды подел. Спрашиваю:

-- А ты, Пашенька, что же один? Валда-от где?

-- Заболел Валда, однако.

-- Как так заболел?

-- А так вот. Что-то он, видно, вчерася по поводу часу не так расслышал. Дак, сказывет, как пришел с ярмарки, так сразу лыжи и навострил. Всю ночь на яме нас прождал, три обоза до Пошехони пропустил. К утру домой вернулся, тут и слег. Я только вот от него -- лежит, дохает. Ему там и травы, и мед, а он ирта открыть не может -- крепко, видать, застудился.

-- Ну, ладно, говорю, -- вдвоем попремся. Пусть выздоравливает.

Вот я собрался, на дорожку посидели, как положено, жену, деток приветил, пошли ужо. Только за порог -- а там дядька Митяй, бежит, запыхался аж:

-- Куда, -- кричит, -- короеды, намылились? Ну-тко, стой!

Мы ему, значится: так, мол, и так, братцев своих на Горке Воротаевской попроведать, гостинцев им отвезть, а от них меду да чесноку взять. Ну, и отдохнуть бы неплохо.

-- Я вам отдохну! -- Митька в ответ, -- Ишь, уработались!

Выяснилось, вопчем, что должно мне, непременно сейчас, записывать одну песню, и очень важную -- такую, что прямо судьбоносная для всего Разнотравiя! Ну я че -- верю, конечно, -- что ни говори, а на предмет судьбоносности дядька Митяй на три сажени глубже нас видит. Соглашаюсь с каждой репликой. Вопщем, высказал он мне все что думает, пальцем пригрозил: и думать, мол, забудь -- не тот раз! И убег. Повздыхал я, тулуп скинул, мешки в угол, табак голантский к Пашке в рудзак переложил, говорю:

-- Видать, одному тебе, Пашенька, выходит братцев проведать. Вот, табаку им от мово имени принечешь, а то смолят оба как черти, так, поди, самосад ужо весь приговорили. Приветы, как водится, передавай. Да, гляди, не забудь от них чесноку привезть. Чеснок весь вышел. Чесноку привези обязательно!

-- Ладно, -- Пашка говорит, -- про чеснок не забуду, зуб даю.

С теми словами и попрощались.

Вот добрался Пашка обозом до пошехони, а там о Воротаевской Горки своим ходом иттить надо. Точно не скажешь, иной раз километров двенадцать, а в другорядь все трыдцать верст пройдешь -- какое настроение. Ну, у Пашки с ентим порядок -- как воздуху чистого в Пошехони глотнул, так и заулыбался. Рудзак взвалил на себя, воротник поднял от ветру студеного, и без заминки в сторону Горки зашагал.

Идет, значит, идет. Песенку про себя напевает, шаги в ритм меряет, ну и не скушно ему. По сторонам от дороги такая красотища -- ели да сосенки лапы снежком одели, морозец потрескивает. И так крепко, вишь, что аж и воздух будто замерз, и все кругом словно хрустальное. Того гляди -- дыхнешь, и рассыплется! Пашка идет и на всю энту красоту любуется. Ни одного деревца мимо не пропустит, на все присмотрит, а и шагу не сбавляет -- морозец, вишь, не велит. "Эх, -- думает Пашка, -- такое кругом великолепие и приятность глазу, что непременно надо бы зафиксировать на фотоаппарат. Вот бы сейчас пленочку отщелкать, да и фотографии маме в края чужедальние отправить. Так бы уж она была рада тау красоту, хоть и не вживую, а увидеть! Ведь соскучилась, поди ж ты, по русской-то зиме! Но с другой стороны, ежели я сейчас рукавицы сниму, да в рудзак за фотоаппаратом полезу, а он у меня чуть ли не на самом дне, так я непременно руки себе отморожу. Тут уж не до красоты будет. Пожалуй, погожу маненько с фотографиями. Да и не последний, чай, день зима, будет еще случай. Но, однако ж, та вот, к примеру, сосенка -- такая уж красавица, а завтра, поди, уж и не будет такого ракурсу..."

Вот размышляет Пашка таким образом -- снимать ему рукавицы или не снимать, лезть в рудзак али погодить. Тут уж и деревни все кончились -знать полдороги уже отмахал, -- местя совсем дикие пошли, безлюдные, и оттого еще первозданней природа и красимше крат во сто. И вдруг -- видит Пашка: сидит на обочине старик. Прямо так в сугробе и сидит, за посох держится и волосы у него седые аки сам снег -- так по ветру и развиваются.

Подходит Пашка к нему:

-- Здравствуй, -- говорит, -- дедушко.

Тот ему в ответ?

-- Здравствуй и ты, внучок. -- А сам, вишь-ка, улыбается, а глазами-от даже будто и посмеивается -- все в них искорки словно проскакивают. Разноцветные, как солнце на снегу играет.