Так прошел еще год, а в июне ему вдруг стало плохо. Пять дней подряд его буквально выворачивало наизнанку от одного вида пищи, а потом Федору Терентьевичу полегчало, и он снова вышел на работу. Глаза у него немного запали, мясистые щеки заметно ссохлись и пожелтели, но он бодрился и успел с прежним блеском похоронить еще четверых — трех пенсионеров и семидесятидвухлетнего профессора, месяц назад женившегося на подруге своей внучки от первого брака. Правда, зоркая институтская публика сразу отметила, что на поминках Федор Терентьевич проявлял неправдоподобную воздержанность в еде и почти не пил, но значения этим деталям придавать не стали. Мало ли что, и на старуху бывает проруха.
Через месяц загадочный приступ повторился в более резкой форме, и Федора Терентьевича срочно поместили в больницу. Его исследовали и двадцать дней спустя выписали домой, сообщив в институт о том, что часы Чистосердова сочтены. Болезнь слишком поздно дала о себе знать, и оперативное вмешательство на данной ее стадии лишено смысла.
— Жаль мне нашего Федора Терентьевича, — сказал Пятый Четвертому, когда они ехали в машине с опытного завода и свернули на Суворовский проспект. — От всей души жаль. Хотя в чем-то он сущий динозавр, но я с ним по-своему сроднился…
— А что со стариком? — спросил Четвертый, только вчера вернувшийся с полигона и бывший не в курсе дела.
— Ракевич, — поморщился Пятый. — И такой, что ему уже не выкарабкаться!
— Чертовски обидно! Он удивительно славный дядька и всегда был ко мне архидружелюбно настроен. Даже сам не знаю почему. Жаль старика.
— Что ты заладил: старик, старик! — недовольно проворчал Пятый. — Ему и пятидесяти семи нет. Он, если хочешь знать, всего на пять лет старше меня!
— Не придирайся к словам, — спокойно ответил Четвертый. — Где он сейчас?
— Дома. Дней десять как выписали из больницы, наша дежурка его перевозила.
— Послушай, Борис, у меня есть предложение. — Четвертый посмотрел на часы. — Давай проведаем Федора Терентьевича?
— А что, мысль правильная, — согласился Пятый и повернулся к водителю: — Сема, ты знаешь, где квартира Чистосердова?
— Ага, — кивнул водитель. — Тут близко, на Пятой Советской, сразу за углом.
— Свози-ка нас туда.
— Обожди, Борис, — остановил его Четвертый. — Сема, давай к моему дому.
— Зачем? — удивился Пятый.
— Не пойдем же мы к нему с пустыми руками. Я заскочу домой и кое-что возьму, а ты зайди в булочную напротив и купи несколько свежих калориек по десять копеек штука. Мать мне рассказывала, что он их просто обожает.
— Договорились.
— Вы к кому, граждане? — тоненьким голоском спросила миниатюрная старушка с иконописным лицом.
— К Федору Терентьевичу Чистосердову, — сказал Пятый.
— Милости просим, — робко улыбнулась старушка и провела их по длинному темному коридору. — Вот его комната.
— Можно? — постучал в дверь Пятый.
— Войдите.
Комната была маленькая и не очень светлая, как почти все комнаты в старых петербургских домах, окна которых выходят во двор. На узкой металлической койке у стены лицом к свету лежал Федор Терентьевич, не похожий на самого себя. Его щеки и подбородок опали, волосы поредели и сплошь стали седыми, а белки глаз — лимонными, как при болезни Боткина. Когда они вошли в комнату, Федор Терентьевич обернулся, и удивление на его лице сразу же уступило место радости.
— Привет тебе, Федор Терентьевич! — бодро сказал Пятый. — Не помешали?
— Никак нет! — по-прежнему гаркнул он и тут же сморщился от боли. — Такие гости — что праздник.
— Федор Терентьевич, вы, пожалуйста, не беспокойтесь и не вставайте, — поспешно сказал Четвертый.
— Как можно! Раз такие гости дорогие пришли, так хозяин их должон принять как следовает быть, елки-моталки! — Федор Терентьевич с видимым усилием сел на кровати и спустил ноги на пол. — Вы присядьте, а я мигом.
Кроме кровати, в комнате стоял двухдверный ленмебельпромовский шкаф, такой же стол, покрытый белой клеенкой, и три стула из тех, что называются венскими. Над кроватью висел пушистый ковер, а над ковром — портрет Сталина в простой деревянной рамке. Других предметов в комнате не было.