Выбрать главу

Пированье на чужой счет шло долго. Все гнездо объелось и опилось до потери сознания, что могут существовать на свете ревизоры, до потери счета нарожденному числу детей; многое множество было поглощено этою прорвою чужих денег, трудов, слез… и, наконец, настала война, пошли обличения… Гнездо разорено было мгновенно. Черемухины, устроившие свою жизнь на общих, вышеизображенных основаниях, были выгнаны и переселились в другую губернию. В семье Птицыных шел вой и плач. Исчезновение кармана, из которого можно было произвольно выхватывать сколько душа желает, подорвало даже и идиллию семейной жизни.

— В карман-то, в карман-то норови! — едва дыша, лепетала бабка.

— Прокарманили, матушка! Нечего накарманивать-то, — плакала ее дочь и с нежностью гладила по голове сына, попавшегося в двадцати уголовных делах. — Поцелуй меня, зайчик мой! — говорила она ему.

— Отстаньте вы к… богу… с поцелуями! Нашли время!.. До чего вы меня довели? — оскаливался сын на матушку, которую ему не за что было уважать. — Что я от вас видел, пользу какую? Вам только подавай… ризу сделать дали обещание… Ну и хватал… Вы — мать, разве я могу ослушаться?..

Птицын лежал в параличе, и над ним тот же рабски покорный сын срывал свой гнев.

— А называетесь генерал! Не умели вовремя подмазать ревизора… Вам жаль… А небось как с меня, так "подавай!" Как принесешь, — "умник"… А-а! Бог вас наказывает… Какой вы отец?.. Удавлюсь вот возьму!..

Неудивительно, что сын мог говорить родителю таким образом: они были равны в хищничестве.

Такие сцены заставили уйти Михаила Иваныча и искать своего хлеба, и он с тех пор не видал ни Птицыных, ни Черемухиных до настоящего времени. В тот большой промежуток Черемухины успели прожить на чужой стороне все наворованные деньги, сам Черемухин успел умереть, а жена его, раздав старших дочерей замуж, воротилась с младшей дочерью, семнадцатилетней Надей, жить на родину. Это была несчастная, невинно страдающая женщина. Грабеж и пьянство терзали ее в доме отца, по воле которого она вышла за Черемухина и снова попала в область какого-то рабского произвола, где ей было вдвое тяжелее, потому что, в качестве жены, она должна была разделять хищнические нравы супруга. Ее мучило то, что дети ее выходят среди этой атмосферы какими-то уродами, тоже лгунами и льстецами. Она что-то все хотела сделать, старалась поправить; но ничего не сделала, а только мучилась, молилась в то время, когда хрипел пьяный муж, и под конец терпела от этого мужа самые страшные истязания: почему-то одна она оказалась в его глазах виновницею всех его несчастий и достойна была поэтому всяких мучений. Уважения между ними не было никакого, ибо Черемухин взял ее тоже потому, чтоб, под защитою Птицына, "делиться" с кем нужно. Возвращаясь на родину, она думала чем-нибудь согреть свою измученную душу, но это оказалось невозможным.

— Ты здешний, голубчик? — спросила она у извозчика, въезжая в свою губернию.

— Здешний, матушка, казенный!

— Что, помнишь ты, был у вас начальник?..

И она назвала фамилию отца и потом мужа.

— Как не помнить. Этаких разбойников да не помнить!

— Довольно, довольно, голубчик… Не про тех!

— Что он сказал? — спросила Надя.

— Нет, не про нас, ошибся. Так, сдуру! — старалась она замять злые мужичьи слова.

Холодно ей было на родине.

Товарищи мужа, скомпрометированные тем же, чем и он, сторонились от нее и, как пьянчужки, отрезвленные в квартале, сердито смотрели друг на друга и на нее. Иные из них, перебравшись в новые суды, перестали нюхать табак, стали курить сигары, обрились, умылись и старались казаться людьми совершенно новыми или отделанными заново. Все знакомства, все старинные приязни как будто и не существовали: все они держались на "дележе" и кончились вместе с ним. Все было пусто кругом. Но переносить личную бедность было бы не так трудно и больно для Черемухиной, если бы она не попиралась теми, которые сумели выбиться, подобно Арине, из нищеты в люди. Примеры такого превращения приходилось встречать довольно часто; всякий из превращенных считал своею обязанностью взглянуть на разоренных господ как на ровню, на что, конечно, имел полное право. Однажды, не дотянув до получения пенсии, она пошла заложить воротник к Арине, и если бы не Михаил Иваныч, бывший тут и узнавший Черемухину, Арина бы потешилась над бедной, измученной женщиной, которая когда-то покупала у нее молоко.

— Ай вы разорилися?.. — рассматривая воротник, говорила она с жеманною небрежностью.

— Богу так угодно…

— Много вас этаких-то… Жили-жили, что нажили? Что ж тебе дать за оборох твой?.. рупь — более нельзя.

– Ну, ну — полегче! — заступился Михаил Иваныч. — Оборох? У тебя много ли таких оборохов было? С тебя не бог знает что тянут: три-то рубли он двадцать раз стоит.

Михаил Иваныч говорил тем суровым тоном, в котором слышалось почти согласие с Ариной.

— Вынимай-ко деньги-то… чего там?.. Со всяким случается…

— Воля божия, — говорила убитая Черемухина. — Мы должны ей покоряться.

— Обнаковенно… Вынимай, вынимай! зеленую-то!.. — заступался Михаил Иваныч.

Благодаря заступничеству Михаила Иваныча Арина не смела продолжать своей потехи над Черемухиными, и с этих пор, в ожидании железной дороги, Михаил Иваныч стал заходить к ним посидеть, покалякать.

2

Чтобы избежать всяких обидных столкновений, Черемухина жила в глухой улице, в дешевой квартире, не заводя никаких новых знакомств и не возобновляя старых; жила она небольшим пенсионом, постоянно была дома, постоянно что-то вязала, выбрав себе местечко у окна, выходившего на двор, и думала. Было о чем ей подумать. Не последнее место в ее размышлениях занимала дочь Надя, которой было уже восемнадцать лет и которую надо было "пристроить". Но женихи покуда не являлись, и Черемухина полагала (про себя), что народ избаловался, молодежь рыщет и не думает жить по-человечески. Что касается до Нади, то она покуда не испытывала ничего, кроме зверской скуки. Она успела уже познакомиться с хозяином-мещанином и его женой; узнала от них, что "канка" есть то же, что индюшка, и что занятия хозяина в течение шестидесяти лет состояли в том, что он скупал этих индюшек и отправлял их в Москву. Узнала также от солдата, который, возвратясь с ученья, любил посидеть на крыльце и покурить трубочку, что прежде был тихий учебный шаг и скорый шаг, а теперь осталась одна пальба, а шаг запрещен. Знала она также всех мальчиков, пускавших змеи середь улицы; ходила по хозяйскому саду, видела, благодаря его низеньким заборам что делается в других садах; посещала бедных и нигде не находила ничего, кроме скуки. Даже лица, к которым она обращалась с известием "мне скучно", — солдат, хозяин, хозяйка, — надоели ей и прискучили точно так же, как прискучила улица, на которую выходили окна дома, сад, забор против окон.