Выбрать главу

Смешной и глупый Санин Арцыбашева на аршин выше всех социал-демократов, противопоставленных ему автором. В "Миллионах" социал-демократ - довольно тёмная личность, в "Ужасе" революционер - просто мерзавец. Люди "Человеческой волны" - сплошь трусы. Эсдечка Алкина Сологуба - что общего имеет она с женщинами русской революции?

И даже Куприн, не желая отставать от товарищей-писателей, предал социал-демократку на изнасилование пароходной прислуге, а мужа её, эсдека, изобразил пошляком.

Следуя доброму примеру вождей, и рядовой литератор тоже начал хватать революционера за пятки, более или менее бесталанно подчёркивая в нём всё, что может затемнить и запачкать его человеческое лицо, - может быть, единственно светлое лицо современности.

Этой лёгкой травле хотят придать вид полного объективизма, бросают грязью в лицо революционера как бы мимоходом и как бы между прочим. Изображают его разбитым, глупым, пошлым, но при этой дурной игре делают сочувственную мину старой сиделки, которой ненавистен её больной.

Употребляя такие приёмы унижения личности врага, какими не пользовались даже откровенные клеветники его - Клюшников, Дьяков и другие, - что защищают, ради чего злобятся современные авторы?

Это грустное явление может быть объяснено только тем, что господа писатели невольно подчинились гипнозу мещанства, которое, осторожно пробираясь ко власти, отравляет по дороге всех и всё. Это - упадок социальной этики, понижение самого типа русского писателя.

В истории развития литературы европейской наша юная литература представляет собою феномен изумительный; я не преувеличу правды, сказав, что ни одна из литератур Запада не возникала к жизни с такою силою и быстротой, в таком мощном, ослепительном блеске таланта. Никто в Европе не создавал столь крупных, всем миром признанных книг, никто не творил столь дивных красот при таких неописуемо тяжких условиях. Это незыблемо устанавливается путём сравнения истории западных литератур с историей нашей; нигде на протяжении неполных ста лет не появлялось столь яркого созвездия великих имён, как в России, и нигде не было такого обилия писателей-мучеников, как у нас.

Наша литература - наша гордость, лучшее, что создано нами как нацией. В ней - вся наша философия, в ней запечатлены великие порывы духа; в этом дивном, сказочно быстро построенном храме по сей день ярко горят умы великой красы и силы, сердца святой чистоты - умы и сердца истинных художников. И все они, правдиво и честно освещая понятое, пережитое ими, говорят: храм русского искусства строен нами при молчаливой помощи народа, народ вдохновлял нас, любите его!

В нашем храме чаще и сильнее, чем в других, возглашалось общечеловеческое, - значение русской литературы признано миром, изумлённым её красотою и силою. Она сумела показать Западу изумительное, неизвестное ему явление - русскую женщину, и только она умеет рассказать о человеке с такою неисчерпаемою, мягкою и страстною любовью матери.

Между оценкою литературы и нашей интеллигенции есть как бы противоречие, но это противоречие кажущееся. Психология старого русского литератора была шире и выше политических учений, которые тогда принимала интеллигенция. Попробуйте, например, уложить в рамки народничества таких писателей, как Слепцов, Помяловский, Левитов, Печерский, Гл.Успенский, Осипович, Гаршин, Потапенко, Короленко, Щедрин, Мамин-Сибиряк, Станюкович, и вы увидите, что народничество Лаврова, Юзова и Михайловского будет для них ложем Прокруста. Даже те, кого принято считать "чистыми народниками", Златовратский, Каронин, Засодимский, Бажин, О.Забытый, Нефедов, Наумов и ряд других сотрудников "Отечественных записок", "Дела", "Слова", "Мысли" и "Русского богатства", - не входят в эти рамки - от каждого из них остаётся нечто, что даёт нам право сказать так: старый писатель там, где политическое учение могло ограничить его художественную силу, умел встать над политикой, а не подчинялся ей рабски, как мы видим это в наши дни. Иными словами: старая литература свободно отражала настроения, чувства, думы всей русской демократии, современная же покорно подчиняется внушениям мелких групп мещанства, торопливо занятого делом своей концентрации, внутренне деморализованного и хватающего наскоро всё, что попадёт под руку, как хватало оно в восьмидесятых годах. Оно бросается от позитивизма в мистицизм, от материализма в идеализм, перебегает из одной старой крепости в другую, находит их непрочными для спасения своего, ныне строит новую прагматизм, но - едва ли успеет спрятаться где-либо от внутренней своей разрухи.

Писатели наших дней услужливо следуют за мещанами в их суете и тоже мечутся из стороны в сторону, сменяя лозунги и идеи, как платки во время насморка. Но уже ясно, что самая крупная и бойкая мышь в голове современного писателя - антидемократизм.

Возьмите нашу литературу со стороны богатства и разнообразия типа писателя: где и когда работали в одно и то же время такие несоединимые, столь чуждые один другому таланты, как Помяловский и Лесков, Слепцов и Достоевский, Гл.Успенский и Короленко, Щедрин и Тютчев? Продолжайте эти параллели, и вас поразит разность лиц, приёмов творчества, линии мысли, богатство языка.

В России каждый писатель был воистину и резко индивидуален, но всех объединяло одно упорное стремление - понять, почувствовать, догадаться о будущем страны, о судьбе её народа, об её роли на земле.

Как человек, как личность писатель русский доселе стоял освещённый ярким светом беззаветной и страстной любви к великому делу жизни, литературе, к усталому в труде народу, грустной своей земле. Это был честный боец, великомученик правды ради, богатырь в труде и дитя в отношении к людям, с душою прозрачной, как слеза, и яркой, как звезда бледных небес России.

Всю жизнь свою, все силы сердца он тратил на жаркую проповедь общечеловеческой правды, будил внимание к народу своему, но - не отделял его от мира, как Френсен отделяет немцев, Киплинг - англичан, как начинает отделять итальянцев д'Аннунцио.

Сердце русского писателя было колоколом любви, и вещий и могучий звон его слышали все живые сердца страны...

"Всё это мне известно", - может сказать читатель.

Не сомневаюсь. Но я - для писателей говорю, мне кажется, что слава навалилась на них, обняла и, лаская, заткнула им уши жирными пальцами своими, пальцами сытой, распутной мещанки, чтобы не слыхали они голосов, проклинающих её. Я знаю былое отношение читателя к писателю-другу, не раз видал, как, бывало, читатель, узнав, что N пьёт, грустно опускал голову, страдая за учителя и друга своего: с глубокою болью в сердце он понимал, что у N тысяча причин пить горькую чашу.

Думаю, что писатели наших дней, при таких слухах о них, вызывают у читателя только улыбку снисхождения. И это - в лучшем случае.

Что говорил, чему учил старый писатель?

"Верь в свой народ, создавший могучий русский язык, верь в его творческие силы. Помогай ему подняться с колен, иди к нему, иди с ним. Уважай подругу твою, прекрасную русскую женщину, учись любить в ней человека, товарища твоего в трудной работе строительства русской земли!"

Тысячи юношей пошли на этот зов, подняли вековую тяжесть, соединили передовые, лучшие силы народа и дали исконному врагу первый великий бой, и множество со славой погибло в бою. Но желаемое - совершилось, народ поднялся, осматривается, думает о новой неизбежной битве, ищет вождей, хочет слышать их мудрые голоса.

А вожди и пророки народа ушли в кабак, в публичный дом.

Я не хочу этими словами обидеть кого-либо - зачем мне это? Я просто указываю здесь на явление неоспоримое, всем известное, ибо о нём согласно свидетельствует и беллетристика, и критика, и газеты текущего времени. Если бы это можно было написать, не искажая позорной правды, другими словами, я написал бы.

Душа поэта перестаёт быть эоловой арфой, отражающей все звуки жизни весь смех, все слёзы и голоса её. Человек становится всё менее чуток к впечатлениям бытия, и в смехе его, слышном всё реже, звучат ноты болезненной усталости, когда-то святая дерзость принимает характер отчаянного озорства.

Поэт превращается в литератора и с высоты гениальных обобщений неудержимо скользит на плоскость мелочей жизни, шевыряется среди будничных событий и, более или менее искусно обтачивая их чужой, заёмной мыслью, говорит о них словами, смысл которых, очевидно, чужд ему. Всё тоньше и острее форма, всё холоднее слово и беднее содержание, угасает искреннее чувство, нет пафоса; мысль, теряя крылья, печально падает в пыль будней, дробится, становится безрадостной, тяжёлой и больной. И снова - на месте бесстрашия скучное озорство, гнев сменён крикливою злостью, ненависть говорит хриплым шопотом и осторожно озирается по сторонам.