Подняв глаза от книги, Софи с изумлением обнаруживает, что стоит в книжной лавке, высокая и громоздкая в пальто, и глядит на Вторую авеню.
Три
ПАПИ ЛЮБИЛ РАССКАЗЫВАТЬ о том, что проделывала Софи, когда они жили в доходном доме на другом берегу реки, в Пеште. Сама она помнила себя лишь с пяти лет, когда они уже перебрались в Буду, в собственный особняк. Софи помнила день, когда особняк достроили, а вот как строили — очень смутно. Устроили праздник, строительные леса, украшенные разноцветными лентами, снесли и сожгли. Дом еще не был готов к переезду, в расквашенном дворе высились груды кирпича, песка, гравия, стояли бадьи с цементом. Но дом уже был построен. Софи помнила, как рухнули леса, точно высокое дерево, помнила гигантский костер и людей во дворе, рабочих, и не только; нарядные гости облепили террасу и каменное крыльцо — во дворе была грязь, — но ни себя на этом празднике, ни дом, в который они вернулись, Софи не помнила, прежний дом вообще ей ничем не запомнился, равно как и переезд.
Были Дунай и Парламент, доходные дома, парадные, улицы, деревья, трамваи. Были комнаты и смутно помнившиеся сцены, но в них не участвовала ни Софи, ни другой человек; как и во сне, это словно была не совсем она. До переезда в Буду она не помнила ни родителей, никого, разве что дедушку Риппера, материного отца, дед умер, когда Софи было три года. У него было острое лисье лицо и выцветшие глаза. Софи помнила его в неряшливой комнате с пожелтевшими стенами. Дед бегал по дому в белой ночной сорочке. С ним обращались как с непослушным ребенком, уговаривали лечь обратно в постель, но он вскакивал снова и снова и несся к столу. Дед исписывал листы бумаги узкими столбиками значков. Туго сворачивал длинную полосу бумаги, надрезал там-сям ножницами, Софи разворачивала бумагу, и получался ряд державшихся за руки кривоногих клоунов. Впоследствии отец объяснил Софи, что дед ее разорился и оттого повредился в уме.
Она помнила, что стеклянная дверь вела из комнаты на галерею, опоясывавшую все четыре стены внутреннего двора. Помнила железные перила. Софи боялась на них опираться, она смотрела вниз сквозь решетку на мощенный булыжником двор, и от высоты у нее сосало под ложечкой: Софи это тоже помнила.
— Ты помнишь? — спрашивал пали во время воскресных прогулок и рассказывал ей о том, что она говорила и делала, что они делали вместе, когда жили на другом берегу реки, Софи было в ту пору года три, а то и меньше.
— Разве ты не помнишь, — говаривал пали, — что в три годика у тебя было два огромных плюшевых мишки. Я за них отдал что-то полсотни пенгё[108].
— И что с ними стало? — спрашивала она.
— Ты выбросила их в окно! Разве не помнишь?
— Почему? — спрашивала она.
— Ты сказала, что в наказание.
— Почему ты не спустился и не поднял их? — спрашивала Софи.
— Я был в кабинете с пациентом. Мы жили на пятом этаже. А когда горничная спустилась во двор, медведей и след простыл. Кто-то их унес. Два прекрасных плюшевых мишки!
Рассказы отца о Софи и ее собственные воспоминания будто лежали в двух разных коробках. Правда, Софи сомневалась, действительно ли эти воспоминания ее собственные, поскольку они мешались с чужими — с тем, что ей говорили папи, омама, многочисленные тетки и дядьки. Впору завести отдельный ящик и перенести туда их рассказы.
Папи утверждал, что Софи размазывала по стене экскременты. Он с удовольствием ей об этом рассказывал. Это доказывало его теорию. Почему же нянька меня не остановила, спрашивала Софи. Няньке строго-настрого запретили вмешиваться и велели позвать его из приемной, если Софи… Она подтвердила его теорию. Он хотел видеть это своими глазами. Нет ничего увлекательнее науки. Он прочил ей будущее художницы. У него была масса теорий о детях; все они делятся на три основных типа — одни бьются головой, другие мастурбируют, третьи раскачиваются. Софи относилась к последним. В два с половиной года она ударила другого ребенка совочком по голове, потому что он стоял и смотрел, как она копается в песочнице. Когда папи зашел в детскую поцеловать Софи, она его оттолкнула.