Выбрать главу

И опять тот же слитный комплекс лирического выявления авторского «я» вместе с собранной в единый взгляд картиной родины, дороги, деревенской Руси с пешеходом в протертых лаптях, бабами и бородатым хозяином постоялого двора, «поля неоглядные», «затянутая вдали песня». и т. д. — в лирическом пассаже одиннадцатой главы — по поводу отъезда Чичикова, — «Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу».

Таким образом, автор, человек и конкретная личность, интеллигент и писатель, и тот же автор, грешный, виновный, ибо замешанный в нравственной и общественной порче, разъедающей Русь, — он же оказывается в основе своей личности гораздо более значительным, чем только личность. Он оказывается равен самому высокому, самому прекрасному, что знает Гоголь: родине и народу.

В этом своем аспекте, самом важном и поглощающем все другие аспекты своего образа, автор присоединяется к тому высокому строю образов родины и народа, который противостоит в «Мертвых душах» выдвинувшимся вперед и как бы пирующим свою победу Собакевичам и Плюшкиным, полицмейстерам-чародеям и прокурорам-идиотам.

В колоссальном конфликте, образующем подлинный сюжет гоголевской поэмы, в борьбе народного и национального блага с антинародным злом, образ автора, мощный и ведущий основную мелодию всей симфонии, подкрепляет лагерь блага и приносит ему победу. Он противостоит всей массе отрицательных образов поэмы в качестве ее центрального положительного образа, бросающего свет и на другие, менее заметные образы народа. В «Ревизоре» положительное лицо, «смех», как его определил сам Гоголь, не могло быть персонифицировано. Здесь, в «Мертвых душах», оно заняло подобающее ему место.

Поэтому неверно видеть в «Мертвых душах», и именно в первом томе поэмы, лишь «ад» России, лишь отрицание, лишь темные краски. Тем более неверно делать на основании такого неверного взгляда странные заключения о том, что «Мертвые души» как-то повторяют «Божественную комедию».

На самом деле в поэме Гоголя, как еще в его «Миргороде», ад «гнусной расейской действительности» был изображен в неразрывном сплетении с «раем» великих возможностей России и ее народа. Хотел ли этого Гоголь или не хотел, — но это было стихийное развитие тех идей, которые за полстолетия провозвестил великий Радищев, обращаясь к русскому народу: «О народ, к величию и славе рожденный!.. Сам себе преданный, чтобы он мог произвести!»

Именно об этом и писал с гениальной точностью Белинский, характеризуя «Мертвые души»: «Пафос поэмы состоит в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциональным началом…»

И он же с исчерпывающей глубиной и ясностью сказал, что «Мертвые души» дышат «страстною… кровной любовью к плодовитому зерну русской жизни».

Белинский поставил и разрешил этот вопрос потому, что он был с неизбежностью выдвинут самой действительностью и общественной борьбой, сразу же разыгравшейся вокруг «Мертвых душ». В этой борьбе возникли и неправильные однобокие оценки поэмы, опять-таки скрывавшие в себе ложную оценку самой отраженной в поэме русской действительности.

Увидеть в «Мертвых душах» только отрицание, только осуждение и сатиру — это значило либо осудить Гоголя, как сына России, не любящего свою мать-родину, либо осудить русскую действительность на безнадежность, на беспросветность. Первое и осуществили некоторые реакционеры, второе — западники, не желавшие видеть света ниоткуда, кроме как с буржуазного Запада. И тем и другим ответил Белинский.

Увидеть в «Мертвых душах» только прославление России — это значило не заметить политически-прогрессивного смысла поэмы, это значило амнистировать общественное зло в России и утвердить помещичий строй как нечто допускающее прославление. Такую именно точку зрения на «Мертвые души» в пух и прах разбил Белинский, опровергнув и честную, но наивную и ошибочную брошюру Аксакова и лукавые хитросплетения Шевырева.

Рядом с Белинским в этой борьбе с реакцией и либерализмом в оценке «Мертвых душ» стоял Герцен. 29 июля 1842 года он записал в дневнике свое суждение по этому вопросу:[158] «Толки о «Мертвых душах». Славянофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это — апофеоз Руси, «Илиада» наша, и хвалят, след.; другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты… Видеть апофеоз — смешно, видеть одну анафему — несправедливо. Есть слова примирения, есть предчувствия и надежды будущего, полного и торжественного. Но это не мешает настоящему отражаться во всей отвратительной действительности. Тут переход от Собакевичей к Плюшкиным, — обдает ужас; вы с каждым шагом вязнете, тонете глубже, лирическое место вдруг оживит, осветит и сейчас заменяется опять картиной, напоминающей еще яснее, в каком рве ада находимся и как Данте хотел бы перестать видеть и слышать, — а смешные слова веселого автора раздаются. «Мертвые души» — поэма, глубоко выстраданная…»

Пожалуй, еще яснее и острее выразил мысль о двойном звучании гоголевской книги Герцен раньше, сразу после первого знакомства с нею. В записи 11 июня 1842 года[159] он говорит, что Огарев «привез «Мертвые души» Гоголя, — удивительная книга, горький упрек современной Руси, но не безнадежный. Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он видит удалую, полную силы национальность…»

Эти «субстанциональные силы» народа, эту «полную силы национальность» чуял сам Гоголь и в своей поэме и в самой русской действительности. Недаром, отрицая единство мнений своих с мнениями князя, героя повести «Рим», Гоголь писал 1 сентября 1843 года: «Вообще не могу быть одного мнения с моим героем. Я принадлежу к живущей и современной нации, а он — к отжившей…» (письмо Шевыреву). Замечу еще, что именно эту двусторонность изображения и понимания русской действительности усвоили от Гоголя лучшие из его учеников: и для них отрицание дурного общественного уклада, искажавшего лицо родины, имело смысл в той мере, в какой они угадывали возможности будущего блага родины в самой родине. Пожалуй, типично в этом отношении замечание молодого Салтыкова в повести «Противоречия», глава четвертая (1846): «Пора объяснить себе эту стоглавую гидру, которая зовется действительностью, посмотреть, точно ли так гнусна и неумыта она, как описывали нам ее учители наши [то есть прежде всего Гоголь!], и если это так, то какие причины этой разрозненности частей целого, и нет ли в самой этой борьбе, в самой этой разрывчатости смысла глубокого и зачатка будущего…» Из сказанного выше видно, что, пожалуй, незачем и эту идею разрозненности, разрывчатости общества у молодого Салтыкова вести от французских утопистов, так как она вытекает из уроков русского учителя натуральной школы, Гоголя.

В самом деле, идея целостности как нормы и идеала определила у Гоголя и его утопию Запорожской Сечи, завершенное изображение которой создавалось как раз одновременно с «Мертвыми душами», и многое в его общественном отрицании современности, разрозненной на неравные по положению классы, сословия, и, наконец, образ и идею автора в «Мертвых душах», отражающие во всей своей сложности и противоречивости целое нации и идею народа, в гоголевском их понимании. Только такое понимание образа автора и народа как объединенного положительного героя поэмы, противостоящего раздробленному на множество эгоистических образов отрицательному лагерю в поэме, — дает нам ключ к пониманию наиболее напряженных и возвышенных лирических мест в ней.

Еще А. А. Потебня не без видимых оснований ставил вопрос о том, как и откуда могла взяться в концовке «Мертвых душ» все обгоняющая тройка, если вся картина России, как она изображена в тексте поэмы, — картина застоя?[160] В самом деле, если видеть в идейной композиции «Мертвых душ» только объекты изображения, только серию отрицательных персонажей и картин, получается как будто неувязка: большой том в несколько сот страниц почти целиком занят изображением всяческой скверны, и вдруг — как вывод из этого моря скверны: «Не так ли и ты, Русь, что бойкая, необгонимая тройка, несешься?» — и образ светлый, образ, несущий твердую уверенность в великом предназначении Руси, и не только в ее великом будущем, но даже и в ее настоящем — в величии того смысла, который имеет ее историческое движение вперед.

вернуться

158

А. И. Герцен. Полное собрание сочинений под ред. М. Лемке, т. III, П., 1919, стр. 34–35.

вернуться

159

Там же, стр. 29.

вернуться

160

«Из записок по теории словесности». 1905, стр. 374.