Незадолго до этого выглянуло солнце, и лучи его достигли лиц и камней. Навстречу, из школы, выходили ребятишки, такие же коротко стриженные и смуглые, как Обжорка; девочки постарше неуверенно шагали в туфлях на высоких каблуках, надетых по случаю такого дня; на головах у них были вуали, на шеях — медальоны дочерей Марии. Процессию открывали пономарь и священник со служками по бокам. За ними шестеро мужчин несли гроб; следом шли двое или трое мужчин в галстуках, съехавших набок, и, наконец, прочий люд, одетый в траур, притихший. Церковь опустела. По мере того как мрак рассеивался, оцепенение словно сходило с них, движения становились раскованными. Солнце словно подсмеивалось над рваными кружевами, в его свете черные одежды поблескивали, как крылышки мошкары, тускнел пурпур служек; глаза, привыкшие к темноте в церкви, весело заморгали. Одним словом, мрачная завеса, павшая на людей во время службы, исчезла.
Сплавщики присоединились к процессии. В церкви остался один Американец. Какое-то время он созерцал опустевший деревянный крест, покрытый пылью в тех местах, куда тело Христа не допускало веничек из перьев. Стоя перед этим вознесенным в высоту символом, который распростер руки, готовый принять его, а может быть, и кого-нибудь другого, он удивлялся тому, как сильна тяга испанца к вере. И праведника, и грешного, как сказал в своей проповеди священник. Скульпторы, создавшие это изображение, были достойны своего народа. Какая дикость и какая человечность! И если это был святой в экстазе, сколько самозабвенной любви вложил он в свое творение! Чувствовалось, что его рукой водила не только неистовая вера, но и неистовая плоть. Возможно, даже слишком неистовая, но именно это от него и требовалось. И в этом была его сила, его правда. Скользнув взглядом по пурпуру и киновари какой-то современной скульптуры, прикрытой темным покрывалом, Американец повернулся к ней спиной и покинул церковь.
Несколько дряхлых стариков, прячась от солнца в тени святых стен, спорили между собой, кто из них лучше видит движение процессии по холму. Американец ясно различал вдали, как она змеится по извилистой тропе к облупившейся часовне. Он даже разглядел всех своих людей, и прежде всего Шеннона, светлая куртка которого отчетливо выделялась среди толпы, одетой в черное.
Да, это был Шеннон. Он сразу почувствовал свою общность с этими людьми. Возможно, тому способствовала проповедь священника, шедшая от самого сердца, а может быть, драматизм жестокого погребения в темноте храма. Но скорее всего, то прочное религиозное чувство, которое не было социальным убеждением и не приобрелось благодаря воспитанию, но являлось неотъемлемой частью их жизни.
И если его разум еще упрямо искал и находил здесь какие-то изъяны, тело по-прежнему устремлялось вперед, повинуясь узам, связывающим каторжников на галерах, повинуясь ритму несложных шагов, под стать печальному, хмурому дню, единственной музыкой которого была пастораль трещоток, ожерельем свисающих с шеи парня, который легонько ударял по ним маленькими палочками, словно по ксилофону. Солнце, ненадолго выглянувшее, когда они выходили из церкви, снова скрылось, побежденное мрачными тучами. Оно как бы создавало космическую гармонию между холодом и смертью, которая, спускалась с неба, обволакивала мраком тела, души, звуки, пламя свечей. Шеннон чувствовал, как его затягивает это благо, но продолжал идти по нему вместе со своими спутниками. Он вдруг уподобился всем этим людям, пусть даже пока они несли гроб господний.
Оставив Христа в часовне вместе с гвардией молящихся на страже, уже не обремененная пошей, давившей на плечи мужчин, процессия двинулась в обратный путь, проделав спуск с холма в безмолвии и скорби, окутанная сумерками, сотканными из холодного неосязаемого пепла.
Молча дойдя до селения, жители разбрелись по домам, а сплавщики направились к себе в лагерь. Все, кроме Американца, которого священник обнаружил в ризнице.
— Вы ко мне? Вам что-нибудь нужно? — радушно спросил он, принимаясь раздеваться.
— Да, к вам… Но мне ничего не нужно. Впрочем, — улыбнулся он, — может быть…
Священник молча поглядел на него. Он снял свое облачение, обсудил кое-какие дола с пономарем и, снова взглянув на артельного, спросил:
— Может быть, зайдете ко мне домой?
Ничего не ответив, Американец присоединился к нему в дверях. Пока они шли, священник не переставал ощущать подле себя присутствие этого человека, погруженного в свои мысли.