Вот тень облака падает мне на руку, которой я пишу ноты, надев на голову соломенную шляпу, — и ноты тотчас низвергаются в духовную тьму. Не знаю, совпадение ли это или прямое влияние кучевых облаков. Обычно я отдаюсь на волю текущему моменту — и, очевидно, этот раз не был исключением. Так что я закрываю записную книжку, смирившись с тем, что закончил сегодняшнее музыкальное творчество на мрачной ноте, а сам жду, пока солнце вновь выглянет из-за этих музыкальных облаков.
Сейчас по-летнему светлый вечер, горы в заливе близ поселка стоят на голове. Я сижу на замощенном участке перед домом и попиваю кофе в последних лучах заходящего солнца. Мне приходит на ум идея сочинить мелодию и назвать ее «Закат». Я тотчас встаю со стула, приношу из дома записную книжку, затем снова усаживаюсь в саду и делаю записи на палевых страницах. Каждый раз, купив записную книжку, я первым делом черчу в ней по линейке нотные станы, от первой страницы до последней. Когда есть возможность, я покупаю записные книжки фирмы «Молескин», которые про себя называю «моль скину». Говорят, раньше штаны такие были — молескиновые. Когда-то давно я написал рекламный текст для «Молескин», но, слава богу, полностью забыл его. Как бы то ни было, крот тоже докуда-нибудь докопается[5].
С причала долетает шум толпы — сдается мне, там какой-то портовый праздник, и гомон доносится до меня, словно на удивление фальшивое, но по-своему чарующее хоровое пение. В этих звуках есть что-то средневековое. Я спешу записать все услышанное, и на мгновение мир становится лишь многообразной звуковой палитрой и ничем иным.
Пока я протоколирую все, что прилетает ко мне по воздуху, на горку из нижнего конца поселка прибредает человек. Мне кажется, он возвращается из единственного тамошнего бара: на ногах пришедший держится весьма нетвердо. Я поднимаю глаза, бросаю на него взгляд, а потом продолжаю писать, держа молескиновую книжку на коленях. Чтобы было удобнее, я подложил под нее кухонную разделочную доску. Человек подходит к моему забору, который с этой стороны гораздо ниже и хлипче, чем то, что у меня позади дома.
— Добрый вечер, — здоровается он.
— Да, добрый, — отвечаю я довольно сухо, быстро подняв глаза, а затем снова опускаю голову. Не хочется мне углубляться в разговоры, пока мелодии плывут широким потоком.
— А где Андрьес? — интересуется незнакомец.
Когда местные видят в этом доме меня — им больше спрашивать не о чем, кроме Андрьеса? Что же он за важная личность такая в этом поселке — дядя моей жены по матери, который сюда, правда, почти не приезжает?
И почему все спрашивают меня про дядю Андрьеса и никто про дядю Скруджа?[6]
— Он в столице, — немного погодя отвечаю я, рисуя в записной книжке косые линии и мистические треугольники, чтобы тот человек видел, что отрывает меня от важного дела, и держался подальше.
— Уж кто-кто, а Андрьес пить умел! — произносит он. В его голосе звучит восхищение.
— Не сомневаюсь. — Тон моего голоса говорит о том, что мне желаннее всего пустыня.
Мой собеседник — средних лет (в поселке почти все такого возраста — новые поколения на смену больше не приходят) и крепкого сложения. Наконец он смекает, что я не настроен с ним болтать. Подозреваю, это моряк и пустыни и неутоляемая жажда ему не по нраву. Он выпрямляется, произнося на прощание басом: «А я уверен, что ты пить вообще не умеешь!»
5
Аллюзия на заглавие пьесы исландского драматурга Ауртни Ибсена «Черепаха тоже дотуда доберется» и на прямое значение английского слова moleskin — «кротовая шкурка».