Выбрать главу

Реальных знаний иезуитская школа, таким образом, не давала. Она ставила себе целью, как и современная школа, только механическую «гимнастику ума». Но этот отрицательный результат покупался несравненно менее дорогой ценой. Переутомления учащихся, той эпидемии неврозов, которая вырывает теперь столько жертв из молодежи еще прежде, чем она вступает в жизнь, иезуитская школа не знала. Устав обращал серьезное внимание на физическое здоровье учащихся. Занятия продолжались не более пяти часов в день, причем классный день делился на две половины, отделенные промежутком в три с половиной часа. Все уроки обязательно разучивались в классе. Для слабых здоровьем учеников делались льготы. Декарту, ввиду слабого его здоровья, разрешено было до позднего часа оставаться в постели и он посещал только уроки послеобеденные. Привычку допоздна лежать в постели Декарт усвоил себе на всю жизнь и считал те часы, которые он проводил по пробуждении, размышляя в постели, лучшими часами своей умственной работы. Обращая серьезное внимание на развитие памяти у учащихся, устав категорически запрещал задавать выучивать наизусть более четырех строк зараз в низших классах, более семи – в высших. Излишнее обременение учащихся, кроме того, предупреждалось введенной в иезуитских школах классной системой преподавания: все предметы класса велись одним учителем.

Заучивание наизусть не более четырех строк, разучивание уроков в классе при пяти часах занятий в день, предоставление остального времени играм, фехтованию и танцам – все это вызовет, вероятно, презрительную улыбку на лицах некоторых современных педагогов, питающих органическую ненависть к «лентяям», играющим вместо того, чтобы, заткнувши уши, сидеть за книжкой. Со стороны же педантов XVI и XVII веков педагогические приемы иезуитов вызвали единодушный вопль негодования. Все они в один голос кричали, что иезуитская школа развращает юношество легкостью преподавания; настоящею школой казалась им каторга, калечащая детей умственно и физически, тогда как из иезуитских коллегий выходили здоровые, полные сил молодые люди. Зато среди родителей и учащихся иезуитская школа пользовалась популярностью, какой с тех пор не знала средняя школа. Популярности ее в значительной степени католическая церковь обязана восстановлением своего влияния во многих местностях, утраченных было в эпоху Реформации.

Как бы то ни было, программы были неудовлетворительны и знаний школа не давала. Грамматики латинская и греческая не давали пищи детскому уму и не удовлетворяли его любознательности. Точно так же не давали ответа на занимавшие учеников вопросы и высшие «философские» классы, в которых преподавание носило университетский характер: здесь заканчивалась математика, проходились метафизика и собственно философия, под которой в описываемую эпоху понимались естественные науки и физика. Но здесь неудовлетворительность преподавания зависела не столько от программы, сколько от состояния науки в данную эпоху. Блестящее научное движение, которому суждено было составить славу XVII века, еще только начиналось, и один из создателей новой науки сидел еще на школьной скамье в лафлешской коллегии. Достигнутые уже научные успехи не стали еще общепризнанными истинами, и к важнейшему научному приобретению эпохи – учению Коперника – даже такие выдающиеся умы, как Бэкон, относились с насмешкой. В школе царила схоластика. Давно уже переставшая соответствовать умственному уровню эпохи, она доживала последние дни. Разлад между жизнью и школой, отставшей от нее на несколько столетий, никогда не проходит безнаказанно: преподавание становится формальным и утрачивает способность влиять на умы. Те самые положения, которые некогда Абеляр с воодушевлением развивал перед тысячами учеников, стекавшихся к нему из всех стран не ради карьеры, не ради связанных с дипломом чинов и теплых местечек, а потому что в кажущихся нам теперь столь смешными «здешностях» и «всегдашностях» они искали и находили ответ на мучившие их вопросы, эти самые положения теперь равнодушно излагались плохо верившими в них людьми, излагались потому, что того требовала программа. В школе создавалась атмосфера апатии, равнодушия и неудовлетворенности.

В 1612 году Декарт закончил школу. Он провел в ней восемь с половиной лет, и плоды его занятий, как он сам сообщает, были таковы:

«Я полагал, что достаточно уже отдал времени языкам, а также чтению древних книг с их историями и вымыслами. Беседовать с писателями других веков – то же, что путешествовать. Хорошо в известной мере познакомиться с нравами разных народов, дабы более здраво судить о наших и не считать смешным и неразумным всего, что несогласно с нашими модами, как нередко делают люди, ничего не видавшие. Но если слишком долго путешествовать, то можно сделаться чужим своей стороне, и кто слишком интересуется делами прошлых веков, обыкновенно становится несведущим в том, что происходит в его веке… Я высоко почитал красноречие и был влюблен в поэзию, но полагал, что это более дарования ума, чем плод учения. Те, чье разумение сильнее и кто лучше располагает мысли, так что они становятся ясными и понятными, всегда лучше, чем другие, могут убедить в предлагаемом, хотя бы говорили по-нижнебретонски и никогда не учились риторике. А те, кто одарен привлекательностью изобретения и способен выражаться с прелестью и изяществом, будут наилучшими поэтами, хотя бы искусство поэзии им не было знакомо… Я чтил наше богословие и не менее кого-либо другого рассчитывал обрести путь к небу. Но узнав, как вещь вполне достоверную, что путь этот равно открыт не сведущим, как и ученейшим и что откровенные истины, к нему ведущие, выше нашего разумения, я не осмеливался подвергать их слабости моего рассуждения и думал, что, дабы предпринять их исследование и успеть в том, надлежит получить чрезвычайную помощь свыше и быть более чем человеком. О философии скажу одно. Видя, что она от многих веков разрабатывается превосходнейшими умами и, несмотря на то, нет в ней положения, которое не было бы предметом споров и, следовательно, не было бы сомнительным, я не нашел в себе столько самоуверенности, чтобы надеяться на больший успех, чем другие. И принимая в соображение, сколько относительно одного и того же предмета может быть разных мнений, способных быть поддержанными учеными людьми, тогда как истинным необходимо должно быть какое-нибудь одно из них, я стал все, что представлялось мне не более как правдоподобным, считать за ложное».

Одна математика Декарту особенно нравилась верностью и очевидностью рассуждений, и он удивлялся, как на столь прочном и крепком фундаменте не воздвигнуто что-либо более возвышенное, чем механические искусства.

Еще грустнее звучат слова, в которых Декарт подводит общий итог своим школьным годам:

«Я с детства был вскормлен на книжном знании, и, так как меня уверяли, что с помощью его можно получить ясное и твердое познание всего полезного для жизни, то я имел чрезвычайное желание приобрести его. Но, как только кончил курс учения, завершаемый обыкновенно принятием в ряды ученых, я совершенно переменил мнение, ибо очутился так запутанным в сомнениях и заблуждениях, что старанием моим в учении достиг, казалось, одного: более и более убеждаться в моем неведении. А между тем я учился в одной из славнейших школ в Европе и полагал, что если есть на земле где-нибудь ученые люди, то именно там должны быть таковые. Я изучал там все, что изучали другие, и, не довольствуясь преподаваемыми сведениями, пробежал все попавшиеся мне под руку книги, где трактуются сведения любопытнейшие и наиболее редкие. Вместе с тем я знал, как думают обо мне другие, и не видел, чтобы меня считали ниже товарищей, хотя некоторые между ними назначались уже к занятию мест наших наставников. Наконец век наш казался мне цветущим и обильным высокими умами не менее какого-либо из ему предшествовавших. Все это дало мне смелость по себе заключать и о всех других и думать, что такого знания, каким меня первоначально обнадеживали, нет в мире».