Выбрать главу

— Можешь вылизать… матери-то оставлял не больше!

Маленький красный язычок быстро стер все следы молока; малыш бросился к матери, требуя во всяком случае собачьего молока, переработанного из коровьего, и тут уж старая Репейка не возражала: что положено, то положено… Словом, она легла на солому, и проголодавшийся щенок тотчас взял в работу краник номер один.

Но с этого дня старая Репейка получала похлебку с хлебными корками и другими объедками, а ее сын — только капельку молока.

— Я тоже хочу вот этого! — требовал он, оставив свою миску, и раз даже укусил мать за ухо, так как ее голова мешала ему добраться до супа.

— Рррр… — предупреждающе зарычала Репейка, а так как считала, что пришло время поучить маленького себялюбца уму-разуму, то, едва он кусанул ее еще раз, вцепилась в сынка зубами. Правда, до крови кусать не стала, но оттаскала основательно, крепко и больно.

— Ой… ой-ой-ой, — плакал кутенок и побежал к Янчи жаловаться. — Видишь, она меня обижает!

— Ничего не поделаешь, Репейка, лозу гнут, покуда молодая. Такая уж собачья наука, гляди, не позабудь ее.

И маленький Репейка не забывал. Никогда больше не совал он голову туда, куда она не проходила свободно, и никогда больше не кусал мать, разве только играя, но это совсем иное дело. Если же мать предупреждающе огрызалась, тотчас бросал и игру, ибо знал, что дальше последует весьма болезненный урок.

Так щенок начал проходить школу жизни.

Овсянки еще дрожали на грязном снегу у сарая, поскольку дело шло к концу января и ожидать нового снега пока не приходилось.

Упорно держались холода; ручей с зябким шипеньем перескакивал через камни, хотя, где можно, предпочитал обегать их и тут же торопливо скрывался под припаем или пушистыми подушками сугробов. Однако, студеный ручей страшен не всем — некоторые легкомысленные на первый взгляд существа и в такую пору ныряют с головой в ледяную воду, от одного вида которой зубы начинают выбивать дробь.

Такова, например, наша чудесная, отливающая голубизной птичка — зимородок. Зимородок чуть больше воробышка, и, когда со свистом взлетает над ручьем, кажется, что в воздух взвился зеленовато-синий драгоценный камешек. Вот зимородок садится на ветку, втянув голову, замирает, а в следующее мгновение стремглав скрывается под водой, и не успеем мы моргнуть удивленно, как он уже опять сидит на ветке, словно все, только что виденное, было просто миражом. Но нет, это все-таки не мираж, ведь птица — возможно ли это? — держит в клюве извивающуюся рыбку. Конечно, держит недолго: один глоток, и рыбка исчезает в этом очень даже живом, сверкающем гробике.

А птичка присвистнет, словно в знак того, что рыбка пришлась ей по вкусу, и вихрем перелетит на следующий наблюдательный пункт, откуда выслеживает уже другую рыбешку: подвижный образ жизни и охота в ледяной воде требуют основательной пищи.

На берегу стынут одинокие камышины, флажки-метелки мертво качаются от малейшего ветерка, а внизу затаился меж стеблями незадачливый фазан, которого застал здесь рассвет — уже в другой раз он загодя спрячется под кустом ежевики, самым надежным убежищем почти от всех опасностей.

Случается, конечно, что нагрянут охотники со своими длинноухими друг на дружку непохожими собаками, и тогда уж спасение только в крыльях, но тут обычно гремит выстрел, и на следующий день зима напрасно ищет своих пернатых поклонников.

Отзвук выстрела, слабея, проносится над долиной, отдается сонным эхом в старом строевом лесу, и с веток осыпается иней, давно уже вожделеющий к земле.

В такую минуту старый Галамб перестает накладывать сено или выстругивать прутья.

— Э, слышишь?

Янчи смотрит в ту сторону, где склоны холмов играют с отголосками выстрела, показывая, что, само собой, слышит. Он даже рот открывает, потому что с разинутым ртом слышнее, и примечает в уме то место, где бродят охотники.

— По горелой вырубке ходят.

Они продолжают нарезать прутья, сверлят дырки, а мысли бегут по одной и той же тропе и, пока стружка набирается кучкой, обо всем договариваются, не произнеся ни слова. Лишь под вечер, стряхивая со штанов опилки и оболонь, старший пастух говорит:

— Пойдешь поглядишь?

— Ясное дело.

— За Репейкой присматривай. Отдыхать ей давай. Она уж старая, молоко пропасть может…

И на другой день перед рассветом — сыч с конька кровли еще пялился на убывающую луну — Янчи приоткрыл ворота овчарни и позвал в темноте:

— Репейка!

Старая Репейка уже бодрствовала, прислушиваясь к шагам, — разумеется, она точно знала, что это шаги Янчи, — и моментально выросла у сапог подпаска, так что он ее и не заметил.

— Репейка!

— Вот она я, — сказала бы собака, будь она человеком, — ты что, слепой?

Но Репейка умела сдерживаться и никогда не дерзила, ведь она была всего-навсего скромная собачонка, а потому только положила лапу на сапог Янчи, говоря этим движением: «Да, я здесь и жду приказаний».

— Чего ж голос не подаешь, старушка, или не соображаешь, что я не вижу?

На это Репейка и вовсе не нашлась что ответить, но так как уже многократно была не только бабушкой, а и прабабкой, то ни капельки не обиделась на подпаска, обозвавшего ее старушкой. Нет, старая собака отлично знала, что она старая, и совсем не походила на тех пеструшек рода человеческого, которые представляются молоденькими при помощи целого арсенала всяческих чудодейственных снадобий и сборника рецептов, так как их отработавший свое организм то в одном, то в другом месте требует смазки, а фасад — штукатурки, побелки, иначе говоря, ремонта.

У старой Репейки все было в полном порядке, она изнашивалась равномерно, никогда у нее ничего не болело, потому что жила собака так же естественно, как ольха на берегу озера — не считая человеческого окружения, — когда же придет ее время, время угасания, каждая мельчайшая клеточка чудесного ее организма заснет одновременно, остановится, словно часы, у которых кончился завод и уже нельзя завести их вновь. Тогда Репейка испустит вздох — один-единственный вздох — и ее живая суть таинственно растает, словно пар.

Однако не к чему, как говорится, малевать на стене черта, потому что, во-первых, сам черт не знает, как он выглядит, а во-вторых, стены овчарни даже в солнечный день не пригодны для рисования.

Репейка понюхала свисающий у Янчи из-под мышки мешок и тихо-претихо тявкнула.

— Мы идем на охоту… ух ты!.. мы идем на охоту! — говорил этот приглушенный звук, у собак равнозначный шепоту, которым Репейка кроме всего прочего заверяла Янчи, что он может быть спокоен, больше никакого шума не будет, собака теперь знает, в чем дело.

Похрустывал снег, туман скатился в долину, и сразу стало холоднее, словно рассвет истекал стужей над холодным предутренним ручьем.

Впрочем, Янчи и Репейка совсем не мерзли. Они перепрыгнули через узкий поток и вскарабкались на противоположный берег, то есть вскарабкался Янчи, легкое же тело Репейки так и взлетело по снегу.

— Не спеши, Репейка, — прошептал Янчи, — поспеем. Да мне и не видать ничего.

Репейка сдержала порыв, понимая: человеку от нее что-то нужно. В шепоте вообще ощущался ею приказ притормозить, точно так же как в крике содержалось понукание: вперед!

Дойдя до середины пастбища, Янчи подозвал собаку и бросил мешок на снег.

— Посиди малость, Репейка! И давай обмозгуем с тобой это дело.

Репейка улеглась на мешок, не спуская глаз с человека, который между тем размышлял вслух.

— Значит, так: осмотрим кусты, а на горелой вырубке пройдемся по подлеску. Эдак, знаешь, на скорую руку, там да сям, чтоб не нарваться на обходчика. Обходчик завистливая свинья… сама знаешь.

Нет, Репейка не знала, что такое зависть, но что такое обходчик — лесник, — смутно понимала и отлично представляла себе, что такое свинья. Взаимосвязи она, правда, не уловила, однако Янчи доверяла слепо и потому энергично завиляла хвостом, давая понять: будь что будет, но, если Янчи прикажет, она набросится на свинью и даже на лесника.