Выбрать главу

«Возможно, что не будь его, я бы и художником не сделался».

«По праздникам его хозяин, мой крестный, Алексей Игнатьевич, портной для военных, у которого он служил в подмастерьях, отпускал его к нам. Он целые дни рисовал, причем каждый рисунок непременно подписывал: «Трофим Чаплыгин, такого то года».

«Этот прием я тотчас же усвоил и с тех пор стал постоянно подписывать все свои рисунки. А потом так и повелось на всю жизнь»{5}.

Особенно сильное впечатление произвели на Репина впервые виденные им акварельные краски, принесенные тем же Тронькой.

«Трофим из плоской коробочки, завернутой в несколько бумажек, достал краски и кисточки. В городе, в их мастерскую приходит многоразных людей; аптекарь принес Трофиму краски и кисточки. В аптеке краски сами делают. Трофим знал названия всем этим краскам: желтая — гумигут, синяя — лазурь, красная — бакан и черная — тушь.

«Трофим и при нас вдруг нарисовал Полкана; чирк-чирк все точками и черточками; потом аккуратно складывал вчетверо свои рисунки Полканов и прятал их в свою шапку на дно. Рисунки его были очень похожи один на другой, и нам показалось, что и Тронька, наш двоюродный — сам Полкан… Красок я еще никогда не видел и с нетерпением ждал, как Трофим будет рисовать красками. Он взял чистую тарелку, вывернул кисточки из бумажки, поставил стакан с водой на стол, и мы взяли устину азбуку, чтобы по ее некрашенным картинкам он мог раскрашивать красками. Первая картинка — арбуз — вдруг на наших глазах превратилась в живую; то, что было обозначено на ней едва черной чертой, Трофим крыл зелеными полосками, и арбуз зарябил нам в глаза живым цветом; мы рты разинули.

«Но вот было чудо, когда срезанную половину второго арбузика Трофим раскрасил красной краской — так живо и сочно, что нам захотелось даже есть арбуз; и когда краска высохла, он тонкой кисточкой сделал по красной мякоти кое-где черные семячки — чудо, чудо!

«Быстро пролетели эти дни праздников с Тронькой. Мы никуда не выходили и ничего не видели, кроме наших раскрашенных картинок, и я даже стал плакать, когда объявили, что Троньке пора домой.

«Чтобы меня утешить, Трофим оставил мне свои краски и с этих пор я так впился в краски, прильнув к столу, что меня едва отрывали для обеда и срамили, что я совсем сделался мокрый, как мышь, от усердия, и одурел со своими красочками за эти дни».

От постоянного сидения с наклоненной головой над рисунками у мальчика, и без того малокровного, стала часто итти кровь носом, и он одно время совсем было захирел, отчего был вынужден вовсе бросить рисование, а когда несколько оправился, стал рисовать неподолгу и с осторожностью.

«Вероятно была уже вторая половина зимы, — вспоминает он далее о своей болезни, — и мне до страсти захотелось нарисовать куст розы: темную зелень листьев и яркие розовые цветы, с бутонами даже. Я начал припоминать, как эти листья прикреплены к дереву, и никак не мог припомнить и стал тосковать, что еще не скоро будет лето, и я, может быть, больше не увижу густой зелени кустарников и роз.

«Пришла однажды Доня Бочарова, двоюродная сестра, подруга Усти. Когда она увидала мои рисунки красками, я уже начал понемногу пробовать рисовать кусты и темную зелень роз и розовые цветы на них. Доне так понравились мои розовые кусты, что она стала просить меня, чтобы я нарисовал для ее сундучка такой же куст: она прилепит его к крышке…

«Заказ Дони Бочаровой потянул и других подруг Усти также украсить свои сундучки моими картинками, и я с наслаждением упивался работой по заказу, — высморкаться некогда было…

«А самым важным в моем искусстве было писание писанок к «великодню». Я и теперь вспоминаю об этом священнодействии с трепе том. Выбирались утиные или куриные яйца, размером побольше. Делалось два прокола в свежем яйце — в остром и тупом конце — и сквозь эти маленькие дырочки терпеливым взбалтыванием» выпускалась дочиста вся внутренность яйца. После этого яйцо долго чистилось пемзой, особенно куриное; утиное, по своей нежности и тонкости, требовало мало чистки, но вычищенное куриное яйцо получало какую-то розовую прозрачность, и краска с тонкой кисточки приятно впитывалась в его сферическую поверхность. На одной стороне рисовалось воскресение Христа; оно обводилось пояском какого-нибудь затейливого орнамента с известными буквами «X. В». На другой стороне можно было рисовать или сцену Преображения, или цветы — все, что подходило к торжеству.

«По окончании этой тончайшей миниатюры, она покрывалась спиртовым белейшим лаком; в дырочки продергивался тонкий шнурок с кисточками и завязывался искусными руками — часто Усти. За такое произведение в магазине Павлова мне платили полтора рубля. С какой осторожностью носил я такой ящик, чтобы как-нибудь не разбить эти нежные писанки, переложенные ватой уже руками маменьки…

«Я отводил душу в рисовании и однажды вечером, когда маменьки не было дома, попросил Доняшу посидеть мне смирно. При сальной тусклой свече лицо ее, рыжее от веснушек, освещалось хорошо; только фитиль постоянно нагорал, и делалось темнее. А свеча становилась ниже и тени менялись. Доняша сначала снимала пальцами нагар, но скоро ее стал разбирать такой сон, что она клевала носом и никак не могла открыть глаз, так они слипались.

«Однако портрет вышел очень похожий, и когда вернулись маменька с Устей, они много смеялись».

Читать и писать Репин научился у матери, вместе с сестрой и братом. Не имея времени, за постоянными хозяйственными хлопотами, уделять должного внимания детям, мать завела у себя небольшую домашнюю школу для ближайших соседских детей, мальчиков и девочек. Кроме своих, здесь обучалось около десятка осиновских ребят. Грамоте, чистописанию и закону божьему обучал пономарь осиновской церкви, получавший за это от Татьяны Степановны комнату и стол. Дьячок В. В. Яровицкий учил арифметике, и Репин его обожал., Скоро ом однако бросил должность дьячка и поступил учиться в Харьковский университет.

В то время в Чугуеве находился корпус топографов украинского военного поселения, имевший большой штат топографов и особую топографическую школу. Благодаря знакомству Репиных с некоторыми из топографов, им вскоре удалось устроить сына в эту школу, где его учителем был вначале В. В. Гейцыг, а затем Ф. А. Бондарев, которого Репин «обожал еще более, чем Яровицкого». Об этом времени он вспоминает, как о самом светлом в своем детстве:

«Итак, это уже после долгих ожиданий и желаний, я попал наконец в самое желанное место обучения, где рисуют акварелью и чертят тушью — корпус топографов; там большие залы были завалены длинными широкими столами, на столах с большими досками были прилеплены географические карты, главным образом частей украинского военного поселения; белые тарелки с натертой на них тушью, стаканы с водой, где купаются кисти от акварельных красок, огромные кисти. А какие краски! Чудо, чудо! (Казна широко и богато. обставляла топографов, все было дорогое, первого сорта, из Лондона). У меня глаза разбегались. А на огромном столе мой взгляд уперся вдруг в две подошвы сапогов со шпорами вверх. Это лежал во весь стол грудью вниз топограф и раскрашивал границы большущей карты. Я не думал, что бумага бывает таких размеров, как эти карты, а там дальше еще и еще. Потом я уже знал фамилии всех топографов. По стенам висели также огромные карты: земного шара из двух полушарий, карта государства Российского, Сибирь и отдельные карты европейских государств. Мне почему-то особенно нравилась карта Германского союза и Италии. Но больше всего мне нравилось, что на многих тарелках лежали большие плитки ньютоновских свежих красок, — казалось, они совсем мягкие и так сами и плывут на кисть.

«А вот идет мой учитель — Финоген Афанасьевич Бондарев. Я видел его только на танцовальном вечере, где маменька упросила его взять меня в ученики.

«Он был в гусарском унтер-офицерском мундирчике. Блондин, с вьющимися волосами у висков, с большими добрыми глазами, он мне нравился больше всех людей на свете. После я узнал, что в корпус топографов, куда я попал, были прикомандированы из разных кавалерийских полков топографские ученики; они. носили формы своих полков. Вот почему и Бондарев был не в форме топографа».