Выбрать главу

— Жаль, не пришла Дарина. Хотел я с ней посоветоваться о важном деле.

Хотел с ней советоваться Лашут или нет, но такими словами он дал знать другу, что понимает всю глубину его несчастья. Причиной же этого несчастья сейчас было отсутствие Дарины.

Между Менкиной и Лашутом вдруг вспыхнула такая симпатия, будто были они самыми близкими людьми на свете. Взялись под руки, пошли прохаживаться по площади вокруг девы Марии. Долго ходили — бродили по Верхнему и Нижнему валам. Оба страдали ощущением собственной незначительности, это бросалось в глаза. Между тем они даже подумать об этом не смели, чтоб не уронить высокого страдания. О многих чувствах не стоило говорить — лучше было просто бродить вот так вместе, и это одно казалось им неложным и прекрасным.

На Верхнем валу воздух не двигался — стоял, как болотная вода. В одноэтажных домах обитали городские старожилы. Старожилы пережили и владычество короны святого Штефана, и несколько политических переворотов — но ни одного переворота в собственной жизни не узнали. В Будапеште у них двоюродные братья и тетки, в протекторате, со времени последнего переворота, — зятья. А сами по-прежнему гребут деньги и естественным образом вливаются, как помои, в любое политическое русло.

У Томаша и Франё Лашута ум за разум заходит. Они так и думают о себе, в третьем лице: «У Томаша и Франё ум за разум заходит». Томаш должен сознаться, что пустой он человек. Каждый день прилипает к железным глоткам репродукторов. Столько-то тонн водоизмещения потопили германские подлодки. Та-та-та, та-та. Германские «тигры» ломают лачуги. Рассыпаются карточные домики. Ах, как это величественно — давить стальными гусеницами лошадиные трупы. Та-та-та. Фельдмаршал Роммель и фюрер гениально склонились над столом, накрытым, как скатертью, картой. Фюрер показывает направление удара. Фельдмаршал кивает, на шее у него покачивается крест. В сравнении с тем, что творится, мы все тут живем в какой-то неправдоподобной вечности. Мать искрится. Вот села доить Полюшу. Обмыла ей вымя теплой водой, выслала к богу молитвы-молнии. Всякий раз высылает не меньше трех искорок. Боже мой, как ты добр, что накормил меня. Иисусе, ранами твоими заклинаю, просвети разум сына моего, чтоб не погиб он среди неверующих для вечной жизни. Святая Луитгарда в видении своем обнаружила рану на плече у Иисуса…

Томаш и Франё глядели в окна низеньких домов на обоих валах, облегавших центр города. Мололи, мололи, намололи целую кучу мировых бедствий, от которых не было спасения. Жерновами были их мозги. У ворот встретили американца, доброго человека, который годился уже только на то, чтоб встречать его на улицах. На сей раз дядя не старался уклониться от встречи с племянником, быть может, потому, что тот был с Лашутом. Очень серьезно совершили рукопожатие, и дядя взял племянника под руку.

— Помнишь Паулинку Гусаричку с Пригона? — спросил он. — Должен ты помнить ее. Она твоих лет, вместе вы в школу бегали.

Томаш стал вспоминать; ничего не сказал, однако не потому, что не мог вспомнить.

— А что с ней?

— Вот иду в больницу ее навестить. Говорила мне — камень у нее в животе. И оказалось — правда хотя ведь мало ли что иной раз наговорит женщина. Подумай, камень и был! Мертвое дитя в себе носила, подумай, что вынесла, бедняжка… А теперь, похоже, кровь у нее в жилах свертывается. Горячка у нее сильная, так и горит вся. Ужасно это.

Дядя рассказывал так, будто сам сгорал в жару. Рассказывал все, что знал о Паулинке.

— Верно ведь, человек у нас, что трава полевая. Есть — и нет его. А сколько он бьется, сколько мучается… И все — собаке под хвост.

Поговорив, пошли в больницу оба Менкины. Паулинка Гусаричка лежала неподвижно простертая, и взгляд ее устремлялся далеко, к далекой, высокой цели. Пришедших узнала тогда лишь, когда они вошли в поле ее взгляда, и то не сразу узнала, будто надо было вернуться к ним издалека откуда-то. Они не осмелились сесть, осквернить чистое постельное белье, и только преклонили колена с обеих сторон. Крепко ухватили ее за руки. На жесткой подушке покоилась голова — костлявое лицо, обтянутое восковой кожей — жар съел всю плоть. Остался большой рот, иссохшие губы бессознательно шевелились, как рыбы. А широко раскрытые глаза были еще полны жизни — жизни и ужаса. Тяжело было Томашу узнавать за всем этим Паулинку своего детства и себя… Вместе ведь бегали в школу, вместе бродяжили по окрестностям. Паулинка Гусаричка была Томашева детская любовь.

— Не бросайте меня, — прошептала она, чуть очнувшись от забытья. — Пусть уйдет! Пусть уйдет! — дико вскричала она, защищаясь от чего-то.