— Пролетариата и беднейшего крестьянства, как сказал товарищ Ленин, — добавил от себя Демьян.
— Верно, Демьян! Верно, друг мой единственный, последний, предсмертный мой друг…
Густая щетина на Демьяновых щеках так и звенела под тупым лезвием бритвы.
— Ты скажешь большевистскую речь на суде, — помолчав, заговорил и Демьян, вытирая кровь от нового пореза. — Ведь осужденным дают перед смертным приговором, так я слыхал, последнее предсмертное слово. Это правда?
— Дают. Я скажу. И ты скажешь.
— Я — нет. Какой же из меня оратор, ежели я почти что неграмотный: второй класс приходской школы окончил, и все…
Демьян вздохнул. Вспомнилось, как хотелось ему учиться дальше — окончить, быть может, четвертый, городской класс! Мечтал об этом и до войны, и на войне, и даже здесь в тюрьме. Да вот, такое дело, — не вышло: умирать приходится…
Дзевалтовский покачал головой:
— Все равно скажешь. Должен сказать. Скажешь, что правда за большевиками, что народ пойдет только за власть Советов, что коммунизм победит, что… словом, — долой войну, земля крестьянам, фабрики рабочим…
— Это я скажу.
— Это и будет твое последнее слово.
— Ладно.
На душе у Демьяна было торжественно и… весело: вот он выйдет сейчас из стен тюрьмы, услышит, как на рассвете, встречая восход солнца, щебечут птицы… во всем мире щебечут. И, видать, велик он, этот весь мир, если такой силой отзванивал он в Демьяновом сердце…
— На выход стройся! — донеслась из коридора команда.
3
Семьдесят восемь заключенных вскочили с пола, заговорили, засуетились, торопясь стать в строй, как на поверку, как и надлежит гренадерам–гвардейцам.
На минутку, — нет, на один миг сердце сжалось в комок и холодную льдинку, где–то там, в самой глубине души, таились отчаяние и страх: ужас перед неотвратимостью будущего, предвещавшего только одно — смерть! Да, смерть, скорую и безвременную.
Но Демьян не поддался леденящему чувству страха перед смертью и быстро вскочил на ноги. Бритву он швырнул на каменный пол: теперь она уже была не нужна. Бритва звякнула и разлетелась пополам: она была из добротной, закаленной, золлингеновской стали. Видно, старый Брыль отдал товарищам самую лучшую свою бритву и теперь сам будет ходить по субботам к парикмахеру и платить по двадцать копеек, чтобы побриться на целую неделю.
Лампочка под сводами еще мерцала, но она уже не освещала камеру: сквозь круглые амбразуры вверху уже просачивался бледный предутренний свет. И при этом тусклом освещении семьдесят восемь подобий человеческих существ, выстроенных вдоль стен полукругом в два ряда, выглядели особенно жутко, походя на привидения с того света или толпу нищих. Их одежда, изорванная еще в дни боев на фронте, за эти три месяца лежания на влажном полу пришла в полную негодность: гимнастерки свисали жалкими клочками, на плечах, на месте бывших погон, зияли дырки; штаны у всех были протерты на коленях; у некоторых еще сохранились сапоги, у других — лишь истоптанные опорки, без голенищ, а иные и вовсе щеголяли босиком.
Вчера тюремное начальство доставило в каземат семьдесят восемь комплектов новехонького обмундирования: чтобы арестанты выглядели на суде, как и надлежит, опрятно и не осрамили бы тюрьмы российского революционного режима. Но новенькие гимнастерки, штаны и сапоги так и остались сваленными в кучу, в углу: арестанты отказались по–праздничному наряжаться, и каждый из них взял из комплекта лишь чистую нижнюю сорочку. Что же касается гимнастерок, брюк и сапог, то авиатехник Королевич, по поручению всех заключенных, посоветовал администрации отправить все это добро землячкам на позиции: там, в окопах, справная одежда больше нужна — зима была уже не за горами.
В каземат из коридора вошел сам начальник тюрьмы, за ним еще с полдесятка офицеров; охранники — желтые кирасиры Временного правительства и богдановцы Центральной рады — выстраивались шпалерами от двери и до самого выхода во двор.
— По порядку номеров, — раздалась команда, — рассчитайсь!
— Первый, — негромко начал Дзевалтовский; он был правофланговый в первой шеренге.
— Второй, — бодро, как и полагается в строю, гаркнул Демьян.
— Третий, — откликнулся и Королевич. Он тоже стоял в шеренге: раны у него зажили, он мог держаться на ногах, и, хотя суставы еще ныли, Королевич наотрез отказался, чтобы его везли на тачанке, и даже забросил костыли.
Арестанты один за другим продолжали расчет: десятый, двадцать пятый, сорок первый, cемьдесят седьмой…