Выбрать главу

Дикий кустарник, старые траншеи, заброшенные стрельбища — неизменная декорация большинства приключений детства. Еще за несколько лет до истории с револьвером я в своем тогдашнем бунтарском порыве тоже отправился в Беркемстед-Коммон с намерением, суть которого изложил после завтрака в оставленном на серванте письме, где сообщал домочадцам, что впредь жить буду на пустыре и либо умру с голоду, либо родители пойдут мне навстречу и заберут из школы. Когда я представлял себе войну, то велась она неизменно на этом пустыре, я же партизанил, прячась в высокой траве, ибо был убежден: лучше меня пустырь не знает никто на свете. (Как вскоре выяснилось — за исключением старшей сестры: уже через несколько часов после моего бегства она подстерегла меня в кустах.)

За пустырем тянулась широкая лесная дорога, почему-то прозванная Колд-Харбор[1], где я иногда, хоть и с опаской, катался на лошади, а еще дальше, за дорогой, простирался Эшридж-парк с гладкими, оливкового цвета буками и густой, сваленной в кучу прошлогодней листвой, забуревшей, точно старые, потертые пенсы. Парк этот я выбрал совершенно сознательно, не испытывая при этом особого страха — то ли потому, что и сам не знал, не ломаю ли я комедию; то ли потому, что до этого, довольно рискованного поступка были и другие. Родители объясняли их моими расшатанными нервами, я же считал их при создавшихся обстоятельствах вполне правомерными.

Как-то утром, в последний день каникул — было это лет за пять до истории с револьвером, — запершись в темной комнате за комодом, я не моргнув выпил полстакана фиксажа, пребывая в уверенности, что принимаю яд. В другой раз осушил синий флакончик со средством от сенной лихорадки; зная, что в нем содержится немного кокаина, я счел, что оно поднимет мне настроение. Приходилось есть пучок ядовитого паслена, оказавшего на меня, впрочем, лишь наркотическое действие, а также глотать двадцать таблеток аспирина, который я принял перед тем, как поплавать в пустам — по причине каникул — школьном бассейне. (До сих пор помню странное ощущение, будта плывешь сквозь шерсть.) Вот почему, запустив пулю в магазин и провернув у себя за спиной барабан револьвера, я не ощутил ровным счетом ничего непривычного.

Испытывал ли я в это время романтические чувства к гувернантке? Вне всякого сомнения — но чувства эти, думаю, лишь помогали, что называется, запить горькое лекарство. Главным же моим побуждением была не любовь, а скука, неприкаянность. Несчастная любовь, известное дело, не раз подталкивала мальчишек к самоубийству, но в моем случае, что бы потом ни говорил коронер, это было не самоубийство, а игра в рулетку: пять — за, один — против. Романтика — осенний лес, маленький тяжелый компактный предмет, который я сжимал в пальцах, — явилась, быть может, данью подростковой влюбленности, однако решающим для меня тогда было внезапно сделанное открытие, что, рискнув потерять этот мир навсегда, можно вновь обрести способность им наслаждаться.

Я вставил дуло револьвера в правое ухо и спустил курок. Раздался щелчок, и, взглянув на барабан, я увидел, что заряд встал на место. Один раз пронесло. Помню, я испытал необычайно радостное чувство. Впечатление было такое, как будто вдруг включился свет. Сердце радостно билось в своей клетке, и мне казалось, что жизнь содержит бессчетное число возможностей. Я ощутил себя молодым человеком, впервые переспавшим с женщиной, только что в этом Эшриджском парке сдавшим экзамен на зрелость, ставшим настоящим мужчиной. Я пошел домой и сунул револьвер обратно в буфет.

Самое поразительное в этой истории то, что повторялась она не один раз. Время от времени я испытывал непреодолимое желание вновь испробовать привычный наркотик. Я взял револьвер с собой в Оксфорд и ходил с ним из Хедингтона в Элсфилд по дороге, которая теперь стала широкой, гладкой и блестящей, точно стены общественной уборной, а тогда была сырой, узкой сельской улочкой. Я заводил револьвер себе за спину, прокручивал барабан и, стоя под черным уродливым зимним деревом, быстро и воровато вставлял дуло в ухо и спускал курок.

Со временем действие наркотика ослабло. Я утратил чувство ликования, осталось разве что тупое возбуждение. Разница была такая же, как между любовью и похотью. И по мере того, как острота этого переживания уменьшалась, росло чувство ответственности, а с ним и тревоги. Я сочинил очень слабое стихотворение, написанное белым стихом (белым — потому что так было легче передать мысль, не прибегая к литературной условности), где говорилось, как, дабы испытать ложное чувство опасности, я «спускал курок револьвера, что был не заряжен». Стихи эти я постоянно держал на письменном столе, чтобы-, проиграй я пари с самим собой, у несчастного случая имелось бы неопровержимое доказательство. Тогда бы мои родители легче, мне кажется, пережили потерю; им было бы куда тяжелей, если бы мою смерть сочли самоубийством или если бы они узнали всю — довольно нелепую — правду.

вернуться

1

В переводе с английского — холодная гавань (Прим перев.).