— Я понимаю вас, — сказала мисс Вернон, и ее гордое лицо покрылось легкой краской, — вы высказались откровенно… и, я полагаю, из добрых чувств, — добавила она после краткой паузы.
— Так и есть, мисс Вернон. Неужели вы думаете, я не ценю вашего участия или не благодарен вам за него? — сказал я более прочувствованно, чем хотел. — Оно продиктовано истинной дружбой, проявленной из лучших побуждений в час нужды. Но я не могу, ради вас самих… во избежание кривотолков… я не могу позволить, чтобы вы последовали голосу великодушия; это дело слишком гласное — почти то же самое, что идти открыто в суд.
— Когда потребовалось бы не «почти», а прямо идти в суд, вы думаете, я не пошла бы, если бы считала дело правым и желала бы защитить друга? За вас никто не заступится, вы чужой; а здесь, на окраинах королевства, местные суды творят порой самые нелепые дела. Дядя не захочет впутываться в ваш процесс; Рэшли сейчас нет, а если бы он и был здесь, нельзя знать, чью он принял бы сторону; остальные один другого глупее и грубее. Я еду с вами и не боюсь оказать вам услугу. Я не светская леди, меня не пугают до смерти своды законов, грозные слова и огромные парики.
— Но, дорогая мисс Вернон…
— Но, дорогой мистер Фрэнсис, запаситесь терпением и спокойствием и не мешайте мне идти моей дорогой; когда я закусила удила, меня ничем не остановить.
Мне, конечно, льстило участие к моей судьбе со стороны столь прелестного создания, но я в то же время боялся, что покажусь смешным, если приведу вместо адвоката восемнадцатилетнюю девушку, и меня тревожила мысль, как бы ее побуждения не были ложно истолкованы. Поэтому я всячески старался сломить ее решение сопровождать меня к сквайру Инглвуду. Но своевольная Диана прямо сказала, что мои уговоры напрасны, что она истая Вернон, которую никакие соображения, ни даже невозможность оказать существенную помощь, не побудят покинуть друга в беде; доводы мои, быть может, хороши для миловидной, благовоспитанной, благонравной барышни из городского пансиона, но непригодны для нее, привыкшей сообразоваться только со своим собственным мнением.
Пока она это говорила, мы быстро приближались к усадьбе Инглвуда, и Диана, как будто затем, чтоб отвлечь меня от дальнейшего спора, стала рисовать мне карикатурный портрет судьи и его секретаря. Инглвуд был, по ее словам, «прощеный якобит», — то есть он, подобно большинству местных дворян, долго отказывался принести присягу новому государю, но недавно всё-таки принес и занял должность судьи.
— Он это сделал, — сказала Диана, — уступив настоятельным уговорам большинства своих собратьев-сквайров, опасавшихся, что охотничьи законы — ограда лесной потехи — того и гляди утратят свою силу за отсутствием блюстителя, способного их внедрять, ибо ближайшим представителем судебной власти оставался мэр города Ньюкастля, а тот, будучи более склонен к уничтожению жареной дичи, чем к охране живой, понятно, ревностней отстаивал интересы браконьеров, нежели охотников. Поэтому, признав необходимым, чтобы кто-либо из их среды поступился своей якобитской совестью на благо всего общества, нортумберлендские сквайры возложили эту обязанность на Инглвуда, который никогда не отличался чрезмерной щепетильностью и мог, на их взгляд, без особого отвращения мириться с любым политическим credo.[66] Приобретя, таким образом, подходящего судью, так сказать, тело правосудия, они постарались, — продолжала мисс Вернон, — снабдить его также и душой во образе хорошего секретаря, который направлял бы его действия и вдыхал в них жизнь. И вот они нашли в Ньюкастле ловкого юриста по имени Джобсон, который (внесем разнообразие в метафору) не стесняется торговать правосудием под вывеской сквайра Инглвуда; и так как его личные доходы зависят от количества проходящих через его руки дел, он умудряется выискивать для своего принципала гораздо больше занятий по судейской части, чем хотел бы этого сам честный сквайр; на десять миль вокруг ни одна торговка яблоками не может произвести свой расчет с разносчиком, не представ пред лицо ленивого судьи и его проворного секретаря, мистера Джозефа Джобсона. Но самые смешные сцены происходят, когда разбирается дело с политической окраской, вроде нашего сегодняшнего случая. Мистер Джозеф Джобсон (имея к тому, несомненно, свои особенные, очень веские причины) является ревностным поборником протестантской религии и ярым сторонником новейших государственных и церковных установлений. А принципал его, сохраняя инстинктивную приверженность к тем политическим убеждениям, которые он открыто исповедывал, пока не отступился от них в патриотических целях охраны законов против противозаконных истребителей болотной птицы, зайцев, глухарей, куропаток и рябчиков, чувствует себя крайне неловко, когда судейское рвение его помощника втягивает его в процессы против недавних единоверцев; и вместо того чтобы поддержать это рвение, он норовит противопоставить ему удвоенную дозу снисходительности и потворства. И эта бездеятельность происходит отнюдь не от тупости. Напротив, для человека, главные радости которого состоят в еде и питье, сквайр Инглвуд бодрый, веселый и живой старик. Но тем забавней выглядит его напускная вялость. В таких случаях Джобсон бывает похож на заезженного рысака, принужденного тянуть перегруженную телегу: он пыхтит, сопит и брызжет слюной, силясь дать движение правосудию; но, хотя колёса со стоном и скрипом и вертятся понемногу, — слишком тяжелая поклажа воза делает тщетными старания добросовестной лошадки и не дает ей пуститься быстрой рысью. Мало того, от злополучного коняги, как мне говорили, можно услышать жалобу, что та самая колесница правосудия, которую иногда так трудно бывает сдвинуть с места, при других обстоятельствах, когда представляется случай услужить старым друзьям сквайра Инглвуда, может по собственному почину быстро катиться под гору и тянуть за собою коня, сколько бы тот ни упирался. И тогда мистер Джобсон ведет разговоры в том смысле, что он-де донес бы на своего принципала министру внутренних дел, если б не питал высокого уважения и дружеских чувств к мистеру Инглвуду и его семье.