Террор и добродетель
В первые дни февраля Робеспьер держится на заднем плане в Якобинском клубе и в Конвенте. В то время, как депутаты отменяют рабство (4 февраля-16 плювиоза II года), законность которого он отвергал множество раз, он завершает работу над своим докладом о принципах политической морали, которая должна вести Собрание во внутреннем управлении Республикой. В напряжённой обстановке это именно он, от имени Комитета, снова уточняет цель Революции и средства для её достижения. Он превосходит всех в такого рода упражнениях; его коллеги по Комитету это знают. Больше, чем просто продолжение его речи о теории революционного правительства (25 декабря), его доклад – это ответ на противоположные аргументы эбертистов и снисходительных. Он вписывается в текущий момент и предлагает другое определение и другое оправдание политики, проводимой под названием "террор".
5 февраля 1794 г. (17 плювиоза), после уверенного доклада Барера о Северной армии, Робеспьер поднимается на трибуну Конвента. Он начинает чтение настоящего политического трактата, который ещё явственнее, чем в декабре, даёт определение вещам; его речь – это также программа, указывающая путь, которым нужно следовать, напоминание о подводных камнях и призыв к единству. Из всех речей Робеспьера, эта одна из самых известных, вследствие удивительного сближения добродетели и террора. Однако очень часто авторы анализировали её, придавая слову "террор" значение, которое ему приписывают сегодня. Можно предложить другое прочтение, более внимательное к контексту, но также к чувствительности эпохи и культурным отсылкам начала 1790-х гг. – которыми Робеспьер вдохновляется, или с которыми он порывает. Монтескье должен занимать здесь первое место.
Речь Робеспьера – это, прежде всего, похвальное слово существующей в мечтах, но находящейся в пределах досягаемости, республике: "Какова цель, к которой мы стремимся? – спрашивает он. - Это мирное пользование свободой и равенством, господство той вечной справедливости, законы которой высечены не на мраморе и не на камне, а в сердцах всех людей, даже в сердце раба, который забыл о них, и в сердце тирана, который их отрицает"[283]. Именно новый мир, который нужно построить, во всех отношениях противоположен миру, который умирает: "Мы хотим заменить в нашей стране эгоизм нравственностью, честь честностью, обычаи принципами, благопристойность обязанностями, тиранию моды господством разума, презрение к несчастью презрением к пороку, наглость гордостью, тщеславие величием души, любовь к деньгам любовью к славе, хорошую компанию хорошими людьми, интригу заслугой, остроумие талантом, блеск правдой, скуку сладострастия очарованием счастья, убожество великих величием человека, любезный, легкомысленный и несчастный народ, народом великодушным, сильным, счастливым, т. е. все пороки и все нелепости монархии заменить всеми добродетелями и чудесами республики"[284].
Но республика Робеспьера не является больше республикой авторов века. "Какого рода правительство может осуществить эти чудеса?– спрашивает он себя. - Только демократическое или республиканское — эти два слова синонимы, не смотря на заблуждение вульгарного языка, ибо аристократия это правление, не являющееся в большей степени республикой, чем монархией"[285]. Переход к новому режиму изменил его восприятие правительств; Робеспьер подтверждает свой отказ от монархии и порывает с Монтескье, который ассоциирует республику с демократией, но, безусловно, также с аристократией. И всё же, именно со словами знаменитого судьи он продолжает утверждать, что добродетель (общественная) - это "принцип" республики, и что она "является не чем иным, как любовью к родине и ее законам"[286].
Даже если общественная добродетель предполагает добродетели частные, не следует приписывать ей измерение, которого она здесь лишена; ни на одном этапе, стоит ли об этом напоминать, Робеспьер не предлагает какую-либо пуританскую программу в духе Кромвеля. Всё, о чём он говорит, это "то, что вызывает любовь к родине, очищает нравы, возвышает души, направляет страсти человеческого сердца к общественным интересам,— должно быть принято и установлено вами"[287]. Он говорит прежде всего о политической добродетели, об общественной морали. Он восхваляет её в течение долгого времени и, весной 1792 г., перед самым упразднением королевской власти, он предложил поддерживать её с помощью национальных праздников. Напомним также, что он добивался, во время дебатов о новом республиканском календаре, чтобы первые дополнительные дни были посвящены "добродетели", а не "гению" ("Катон был достойнее Цезаря"). Несколько месяцев спустя, в июле 1794 г., он, тем не менее, сожалеет, что иногда был плохо понят: некоторые, объясняет он у Якобинцев, "в лучшем случае услышали в этом слове [добродетель] верность некоторым частным и семейным обязанностям", тогда как речь шла "о священном и возвышенном долге всякого человека и всякого гражданина по отношению к родине и человечеству".
283
О принципах политической морали. Доклад в Конвенте 5 февраля 1794 г.— 17 плювиоза II года республики // Робеспьер М. Избранные произведения. Т. 3… С. 107.
287
О принципах политической морали. Доклад в Конвенте 5 февраля 1794 г.— 17 плювиоза II года республики // Робеспьер М. Избранные произведения. Т. 3… С. 110.