Все были убеждены, что барышня Катерина Николаевна и сама со временем монахиней сделается. Однако, когда случилась вышеописанная история с её сестрой, она была ещё в миру и усердно помогала ухаживать за бедной Машенькой; по целым ночам просиживала у её постели, слушая её бред, и даже, говорят, пыталась умилостивить мать, долго стояла перед нею на коленях и со слезами умоляла сжалиться над влюблёнными. Но, разумеется, это ни к чему не привело. Когда Анна Фёдоровна забирала себе что-нибудь в голову, никто не мог заставить её изменить принятое решение.
А между тем Бочагов был не на шутку влюблён в Машеньку долго не мог он примириться с мыслью её потерять. Три раза приезжал его отец к Курлятьевым. Первый раз его совсем не приняли под тем предлогом, что у них барышня Марья Николаевна при смерти, и второй раз тоже, но, когда он в третий раз приехал, Анна Фёдоровна вышла в гостиную и между ними произошёл разговор, кончившийся полнейшим разрывом между семьями.
Анна Фёдоровна вернулась в свои покои вся багровая от гнева и, не дождавшись ухода посетителя, объявила во всеуслышание, чтобы ни под каким предлогом никого из Бочаговых, ни из господ, ни из челяди, к воротам не подпускать.
— Гнать их от нашего дома. Собаками травить, если во двор войдут! Чтобы всё это знали, все, до последнего мальчишки! — грозно повторяла она, так громко возвышая голос, что слышно было в прихожей, где старый Бочагов, бледный от негодования, надевал шубу, которую подавал ему приехавший с ним лакей. Губы его дрожали, он не в силах был произнести ни слова и только, уже усевшись в карету, успокоился настолько, чтобы перекреститься и прошептать:
— Надо благодарственный молебен отслужить Пресвятой Богородице за то, что она спасла нашего Сашу от такой тёщи. Чёрт, а не баба!
Всё это, разумеется, барышне Марье Николаевне было передано, и долго плакала она по ночам в длинной светлой комнате наверху, где она спала с сёстрами. И стала она худеть и желтеть, как и старшая сестра. И улыбка у неё сделалась такая же вымученная и глаза такие же грустные, как у Катерины.
Первое время каждый день мать посылала за нею, чтобы бранить её, но затем мало-помалу охладела и к ней, как и к старшей дочери, особенно когда третья, Клавдия, подросла и пришлось за нею смотреть в оба, чтобы не вздумала тоже влюбиться.
— Да отчего же она их замуж не хочет отдавать? — дивились в городе наивные люди.
Когда обращались с этим вопросом к Софье Фёдоровне Бахтериной, она из политики от прямого ответа уклонялась, ссылаясь на судьбу да на то, что, вероятно, женихи не приходятся сестрице Анне Фёдоровне по вкусу.
— Помилуйте, да чем Бочагов не жених? Один сын у отца, всё имение ему достанется, дочерей только капиталом наградят.
— А Кокошкин? А Супонев? А Григоров? — припоминали городские кумушки про молодых людей, сватавшихся за барышень Курлятьевых с тех пор, как их стали вывозить в свет.
— Тоже, верно, сестрице не нравились, — возражала Софья Фёдоровна, — она очень разборчива.
— Да, уж нечего сказать! Все дочери у неё в девках останутся.
— Что же делать, её воля, она мать, — замечала на это г-жа Бахтерина.
Про себя и с близкими домашними она судила иначе и, если б не муж, давно бы вмешалась в сердечные дела племянниц, чтобы заступиться за них, но Иван Васильевич так строго запрещал ей это делать, что ослушаться она не смела, тем более что он объяснил ей, почему сестрица Анна Фёдоровна не желает отдавать дочерей замуж.
— Она всё состояние хочет своему возлюбленному сынку передать. Имение-то родовое всё равно ему достанется, но ей хочется ему оставить, а дом-то она выстроила на капитал, отложенный дочерям на приданое. Понимаешь теперь?
Софья Фёдоровна поняла, что, не переезжай они сюда из Москвы, сестре не нужно было бы строить дом и дочери её были бы с приданым, и ей ещё жальче их стало, но ничем не могла поправить дело. Относительно мужа она находилась почти в таком же самом положении, в каком был Николай Семёнович со своей женой.
Иван Васильевич очень её любил, но ни в чём ей воли не давал. В каждой копейке должна она была давать ему отчёт, а он, как и подобает хорошему и страстному хозяину, называл пустым мотовством всё, что тратилось не на улучшение деревенского хозяйства, хотя и требовал, чтобы жена всегда была нарядно одета и чтобы всё у них в доме было на широкую ногу. Но это он уж делал из тщеславия, чтобы не уронить себя в глазах общества, к которому относился свысока, сознавая себя выше его и по уму, и по воспитанию, и по связям.