Выбрать главу

– Это мой пятый, людей еще не видал, стесняется…

Видимо, услышав наши голоса, пришла мать с Хун-эром.

– Госпожа, – сказал Жунь-ту, – вашу весточку я давно получил. Я так обрадовался, когда узнал, что господин приедет…

– А что это ты вдруг стал таким церемонным: – шутливо спросила мать. – Раньше ведь вы друг друга братьями называли. Зови-ка его лучше, как прежде: брат Синь.

– Что вы, что вы, госпожа… разве это прилично? Мы ведь детьми были, ничего не понимали… – И Жунь-ту снова приказал Шуй-шэну подойти к нам и поздороваться, но тот продолжал прятаться у него за спиной.

– Так это Шуй-шэн? – спросила мать, – твой пятый? Не удивительно, что дичится: здесь все незнакомые. Пусть лучше пойдут погуляют с Хун-эром.

Хун-эр позвал Шуй-шэна, и тот, вздохнув облегченно н радостно, побежал вслед за ним. Мать предложила Жунь-ту присесть, он помедлил в нерешительности, наконец сел, прислонил свою длинную трубку к столу и сказал, передавая мне сверток:

– Зимой и не найдешь ничего. Вот здесь немного сушеных бобов, сам сушил, прошу вас, господин…

Я спросил, как ему живется. Он покачал головой.

– Тяжело. Вот и мой шестой стал мне помогать, а все равно голодно… и покою нет… всюду деньги давай, и берут, сколько хотят… а урожаи плохие. Соберешь, понесешь продавать – а тут налог за налогом, себе же в убыток получается; а не понесешь – так сгниет…

Он качал головой, а лицо его, изрезанное многочисленными морщинами, оставалось неподвижным – как у каменного истукана. Видно, он привык носить свое горе в себе и не умел его выразить. Он помолчал, потом взял трубку и так же молча закурил.

Мать стала его расспрашивать, и он сказал, что у него много дел по хозяйству и что завтра он должен вернуться домой. Он еще не обедал, и мать отправила его на кухню, чтобы он разогрел себе еду.

Жунь-ту вышел, а мы с матерью принялись горевать об его судьбе: куча детей, нищета, жестокие поборы, солдаты, бандиты, начальство, помещики – от всех этих напастей он стал похож на изваяние. Мать предложила отдать ему все вещи, без которых мы сможем обойтись при переезде, – пусть сам отберет, что ему нужно.

После обеда он кое-что отобрал: два длинных стола, четыре стула, безмен, набор курильниц и подсвечников. Еще он попросил отдать ему всю золу (топили мы рисовой соломой, а золу от нее используют для удобрения песчаных почв). Мы договорились, что в день нашего отъезда он отвезет все это к себе на джонке.

Вечером мы с ним еще поговорили, но все о пустяках; на другой день рано утром он ушел вместе с Шуй-шэном.

Еще через девять дней настал срок нашего отъезда. Жунь-ту пришел с утра, но Шуй-шэна с ним не было; вместо него он привел с собой пятилетнюю дочь – присмотреть за джонкой. Весь день прошел в беготне, и поговорить нам больше так и не удалось. К тому же было много гостей: кто пришел провожать, кто – за вещами, кто – и за тем и за другим. Когда, уже под вечер, мы усаживались в джонку, в нашем старом доме не осталось ни мелких, ни громоздких, ни целых, ни ломаных вещей ~ все было выметено как метлой.

Джонка плыла вперед; зеленые горы по берегам становились в сумерках густо-чернымп и одна за другой отступали за корму.

Мы с Хун-эром смотрели в окно на расплывавшиеся в темноте пейзажи. Вдруг он спросил:

– Дядя! А мы когда вернемся?

– Вернемся? Вот тебе раз, не успел уехать, а уже думаешь о возвращении.

– Шуй-шэн звал меня к себе играть… – И Хун-эр задумался, широко раскрыв большие черные глаза.

Нам с матерью тоже было как-то не по себе. Мы вспоминали о Жунь-ту, и мать рассказала, что с тех пор, как мы начали укладываться, тетка Ян, эта Творожная красавица, стала каждый день наведываться к нам. На днях она извлекла из-под кучи золы больше десятка чашек и блюдечек и с уверенностью заявила, что их припрятал Жунь-ту, чтобы потом увезти к себе вместе с золой. Тетка Ян считала, что оказала нам большую услугу, и, прихватив с собой «собачью досаду»,[5] унеслась, как на крыльях, – мы только диву дались, как это она ухитряется так быстро бегать при таких маленьких ножках и таких высоких подошвах.

Мы уплывали все дальше и дальше от родного дома, постепенно оставались позади картины родной природы, но мне не жалко было расставаться с ними. Я только чувствовал, что незримая высокая стена окружила меня со всех сторон, наглухо отгородив от мира, и от этого мне стало тоскливо. А образ маленького героя арбузных полей с его серебряным обручем на шее, прежде такой отчетливый, вдруг расплылся и потускнел, и это причиняло мне боль.

Мать и Хун-эр уснули.

Я лежал, прислушиваясь к журчанию воды под днищем джонки, чувствовал, что еду, и думал: да, нас с Жунь-ту жизнь в конце концов разлучила, но дети наши будут вместе – разве Хун-эр не думает уже о Шуй-шэне? И я надеялся, что, в отличие от нас, они, став взрослыми, не пойдут разными путями… Только мне не хотелось, чтобы ради этого они бесприютно мыкались – как я, или отупели от горя – как Жунь-ту, или ожесточились – как другие. У них должна быть новая жизнь, какой не довелось прожить нам.

Я задумался о будущем, и вдруг мне стало страшно. Когда Жунь-ту попросил у меня курильницы и подсвечники, я усмехнулся про себя и подумал, что он все еще поклоняется идолам, все не может с ними расстаться. А разве то, что я называю надеждой, – это не идол, которого я сам сотворил своими руками? Только Жунь-ту молит своих идолов о чем-то насущном и осязаемом, я же своего – о чем-то далеком и туманном.

Засыпая, я видел перед собой изумрудно-зеленый берег и золотую луну на темно-синем небе. И я думал: надежда – это не то, что уже есть, но и не то, чего не бывает. Она – как дорога: сейчас ее нет, а люди пройдут – и протопчут.

Январь 1921 г.

вернуться

5

Так у нас называют кормушку для кур; на деревянное корыто накладывается решетка, в корыто засыпается корм; куры могут клевать, просовывая шеи, а собакам остается только смотреть и беситься от злости. (Прим. автора.)