Выбрать главу

Слова эти показались ему самыми простыми, и он тоже улыбнулся. Потом, много времени спустя, они показались ему странными и двусмысленными.

Еще до света он ушел снова. Боясь не поспеть закончить.

В последний день они вернулись вдвоем с Эриком, привезли мешок пшеницы и мешочек пшена, оба гордые заработанным богатством, которое еле дотащили до дому от машины.

Помимо того, Федотов привез еще две бутылки самогона, но пить не стал. Деловито объяснил, что надо их сменять на толкучке на что-нибудь полезное. На ватничек для Эрьки или на что удастся.

Оставалась еще только одна, последняя ночь до утра, когда ему надо было уходить на пристань к пароходу.

И когда они в этот последний раз лежали вместе за занавеской, все оглядываясь на темное окошко, боясь, что уже начинает светать, они испытывали всю горечь разлуки близких людей после долгой жизни, и это окошко и угол за занавеской были для них самым желанным и счастливым местом на земле.

Федотов с тоской думал, как они, четверо, останутся тут одни, а Соня думала с тоской и страхом, что ожидает его на войне. Она заставила рассказать, как его ранило, какая была операция, и его полушутливый рассказ казался ей все равно таким ужасным, что она расплакалась. Влажными от страха пальцами она, еле касаясь, ощупала большой грубый шов, тянувшийся от груди вкось к животу. Отталкивая его сопротивляющиеся руки, откинула одеяло, сползла ему в ноги и сквозь стиснутые зубы, постанывая от нежности и боли, целовала слегка припухшую полосу длинного шва с пятнами кнопок по бокам, что-то невнятно приговаривая, точно заклиная, чтоб зажило, перестало болеть.

Умоляюще и требовательно шептала, прижимаясь, горячо дыша ему в щеку:

- Ты мне одно только слово должен дать: если тебя искалечат, ужасно как-нибудь, даже если ты станешь больше не мужчина, ты тогда все равно возвращайся ко мне, оставайся со мной навсегда, слышишь? Я взяла у тебя слово, ты дал!..

Наутро после заморозка светило солнце, седая от изморози трава оттаивала и блестела, как после ливня. Федотова проводили всей семьей до дороги и поцеловались по очереди на прощание. Дорога уходила в гору до блеска накатанными глянцевитыми колеями. Федотов шел ровным небыстрым шагом, а женщина смотрела ему вслед. С большого дуба с шуршанием, как медленный дождь, опадали листья, после мороза пригретые солнцем.

На подъеме Федотов остановился, поднял руку, махнул и скрылся за бугром. С другого берега уже, кричали какие-то пешеходы, подзывая паром, а она все стояла и слушала, как равномерно, точно дожидаясь своей очереди, с верхушки срываются и, цепляясь за ветки, слетают один за другим шуршащие большие листья.

В воздухе чувствовалось уже издали приближение морозов со снегом, надвигалась последняя военная зима...

Была середина лета, и война и морозы остались далеко позади, когда Федотов, только что вернувшийся в город, подходил к старой переправе. Высокая трава вся стрекотала от кузнечиков и жарко пахла летом. На ровном лугу среди травы лежали связанные первые венцы нового сруба, и плотник в военной гимнастерке со споротыми погонами тесал бревно, посвистывая и щурясь на солнце.

Федотов шагал быстро и ровно, как в строю, но чем ближе был последний пригорок, тем нетерпеливей стучало сердце и тем убыстрялся у него, как-то сам собой, шаг. На пригорок он почти вбежал и глянул вниз, на речку.

Парома не было видно. Неподалеку через речку был перекинут деревянный мост-времянка. Изба паромщика стояла брошенная, нежилая. Даже дверь не была прикрыта, и стеклышки маленьких окон выбиты.

Он спустился под откос, напрямик, без дороги, и, не ожидая ничего, вошел в дом. Бабочка металась по комнате, ища выхода.

В том месте, где когда-то стоял стол, на стене остался обрывок наклеенной картинки: розовые сосиски в натуральную величину.

Он оглядел все отчужденно, без волнения. Нет, ничего не остается в доме, когда люди ушли. Ни в старинных замках с их картинными галереями, ни в этой избе с сосисочной картинкой. Жизнь гаснет, едва уйдут люди... А уж он-то повидал за эти годы и брошенных землянок и замков.

Теперь у него оставался только адрес какого-то Дровосекина, бывшего квартирохозяина. Федотов взялся за ручку чемодана и зашагал обратно в город, мимо плотника, строившего на припеке, прямо на лугу, новый дом.

Переулок он нашел без труда. Мальчишки, с суровым уважением оглядывавшие его куртку танкиста и медали, не знали номера дома, но, оказывается, не только знали Дровосекина, но даже знали, что его дома нет, он в этот час "гуляет", то есть сидит на бульварчике над Волгой.

Федотов следом за ними вышел на высокий, огороженный железной решеточкой берег, круто обрывавшийся к воде. Тут сидел среди пыльных акаций старик с высоким, загорелым лбом и смотрел на пустынную Волгу, скрестив ладони на корявом посошке.

Федотов поставил чемодан, поздоровался и, присев рядом, спросил, не знает ли тот что-нибудь про Соню и ребятишек.

Старик оглядел его с головы до ног с такой брезгливой подозрительностью, точно надеялся увидеть на нем какую-нибудь гадость:

- А тебе это к чему?

Федотов, не отвечая, спокойно продолжал расспрашивать, и старик нехотя наконец процедил:

- Живут!.. Ничего живут. Плохо, конечно, живут... А тебе-то, главное дело, что за забота? Ты сам-то кто будешь?

- Дедушка, - терпеливо проговорил Федотов, закуривая для спокойствия, - мне бы только их адрес, а все остальные вопросы мы как-нибудь выясним без посторонней помощи. Можете оказать такую любезность насчет адреса?

- Не будет тебе от меня никакой любезности, - вдруг набросился на него Дровосекин. - И не дожидайся... Какой!.. Нет, я, брат, за баловство никого не хвалю. Вашему брату это - баловство, а я ее жалею, вот что! - Старик совсем разошелся, разбрызгался, чуть не захлебываясь от злости. - Явился! Я, брат, вижу, ты из каких, очень понимаю!

Федотов бросил папиросу и взял новую и подставил коробку старику.

- Не нуждаюсь я в твоих папиросах! - Старик с ненавистью плюнул себе под ноги, взял папиросу и спрятал в боковой карманчик пиджака. - Нужны мне твои закурки очень!

- Ну, так из каких?