Но тогда, на теплом пороге своем, он вовсе, кажется, не думал ни о чем. Он просто сидел, глядел куда глаза глядели — на улицу молчащую, на избы, похожие на хозяев своих, но самое сокровенное свое будто в густых полуночных тенях спрятавшие, на палисадники и огороды, надолго теперь уснувшие, и над ними домашнюю луну, услышать пытался вовсе затерявшуюся где-то гармошку и ждал отца с матерью, спать совсем не хотелось.
Бабушкин век
На второй день гуляли у жениха, на дальней за клубом улице. Застолье обещало быть поздним, и потому позвали-вызвали от дядьки на хозяйство бабушку: давно хотела побывать, «на унуков поглядеть», мелкие разгрести дела — всегда хватает дел, домок невелик, а присесть не велит.
Они с братиком по воскресному времени еще только встали, а уж она пришла, никогда себя не заставляла дожидаться. Вошла, первым делом на икону, не глядя ни на кого, покрестилась, ее одну только видя перед собой, а уж потом долу глаза опустила, на братца, который потопал было к ней навстречу, побежал — но вот, не добежав, стал, с готовностью глядя, со слабой узнающей улыбкой, чуть-чуть недоверчивой, но уж согласной: берите меня, вот он я… И такая ж немногая улыбка тронула и ее сухие губы; из черного платка, узелком связанного, достала бублик-витушку и яблочко морозно-зеленое и, нагнувшись, протянула ему: «На-кось, держи. Чай, соскучился по бабке?..» И он закивал, а она погладила его корявой рукой по волосикам и затем уж и на них глянула, на всех: ну, как вы тут?..
Мало у кого такая бабушка, бабаша, как у них. На что уж мать завистная в работе, горячая — а и та первой сдает, не тягается: «Еще за меня свекровушка, — скажет, и не очень-то одобрительно скажет. — Сама не посидит и другим присесть не даст… это ж каторга, а не жизнь. Старая, а меры не знает. Нельзя без меры, завещано, дюже хорошо — тоже нехорошо; да ить ей разве докажешь?!» Соскучишься, приедешь к ним на велосипеде, на минутку заглянешь только, а она уж будто и недовольна: «Ты б лучше дома что сделал, нечево раскатывать… Калину-то обобрали, ай опять до снега? Скажи матери, пусть поране рубит нынче, капусту-то… Ежжай, скажи, паси бог тебя». Сухая, в свои годы еще высокая, в темное всегда, кроме белого платочка по праздникам, одетая, целыми днями она копалась одна в огороде, никогда помощи себе не прося, или в амбаре, все что-нибудь перебирая, от картошки до крупы; вся ее самая кропотная, где терпение надобно, работа была. Весь двор на ней, дом, не разгибается, а все мало, сокрушается — день ей мал… К другим же у нее один разговор: ты бы это сделал, да то, да другое — на мельницу не едешь, так телегу наладь… Не то чтоб суровая, нет; она ведь и жалеет, и скучает, только работа у нее всегда наперед.
Нарядились наконец и ушли отец с матерью, напоследок услышав: «Ишь разгулялись, удержу на них нет…» — «Так второй всего день!» — «Ну и что, что второй… а и в первом добра мало». И тотчас уселась и его на пол усадила перебирать наспех, с листвою и веточками даже, сорванную калину, вязать в пучки спаренные. Только начали, вороха целые этой калины, да мешок в сенцах набит стоит — тоска, а она уж за свое: «Ты бы, как вот кончим, на варке бы вычистил… да и навоз-то, гляжу, весь куры раскидали, разрыли, куды это годится. Нечево ему по всему двору, собери. Сенцо-то, гляжу, не возили? Не возили, бурана все дожидаетесь…» Братика же уговаривать не надо, сам взялся за калину; но и трех растрепанных кургузых пучочков, которые он отдавал бабаше перевязывать, не набрал, как стал зевать, оглядываться — и, увидев закатившееся далеко под кровать деревянное в облезлой краске яйцо, игрушку их стародавнюю, оставил не задумываясь все и полез за ним. И бабушка глянула на него строго, но ничего не сказала.
На улице воскресенье, поблекшее солнце опять; ребята небось на берега пошли по чистым зарослям полазить, на воду студеную, до дна прозрачную посмотреть, всю теперь зиму тосковать им по воде, во снах плавать не наплаваться, — а ты сиди. Сиди, будь там хоть праздник для всех годовой.
— Бабашь, а дед какой был?