Выбрать главу

Отец после раздела стал стареть как-то сразу на глазах. Стал задумываться. Должно быть, заскребло-таки его за душу. Нехорошо все же получилось. Как-никак не чужие, свои, кровные. Потянуло его подальше от людей, в одиночестве обдумать свою жизнь. Весною отвез его Марко в город, и пошел он оттуда пешком по святым местам. Вернулся осенью, уже в холода, худой, оборванный. Ну, Марко его сразу огорошил: «Негоже так, батя! Прошлялись рабочее время, а я за вас человека нанимал бахчу стеречь. Вы бы уж и в зиму тово, туда, где летом были, в лавру там какую, что ли…»

Помер старик не в почете. Пока была жива мать, кое-как еще доглядывала за ним, а остался один — туго пришлось доживать. А бывало, по старческой немощи обпачкается либо за обедом чашку с борщом опрокинет, и по затылку от Гашки схватывал.

Мне на отделе не повезло. Лошади, те, что дали мне, в первый же год пали. Спрягались мы с соседом по корове. Одно лето проболел я, не управился с прополкой, сорняк заглушил хлеб. А земля-то была какая — семена не возвращала. Так уже я и не поднялся. Пошел по наймам, детей на поденщину стал сылать. До самой революции батраковал. А Степан тот стянулся-таки на хозяйство, женился другой раз, взял за женой корову, лошадь. Пожил годов несколько, а потом подкосило и его. Настала засуха такая, что выгорело все на полях. Кору толкли, подмешивали в хлеб, желуди в лесах собирали. Степан в то лето не стал и косилку зря гонять по своим солончакам — не было ничего, одни будяки выросли. За зиму проел всю скотину, снасть, какую смог продать, а весною выпросил у соседа подводу, уложил на нее пожитки и подался в город. Хату его купил Марко для старшего сына за пять пудов ячменя. Чужие четыре давали. Марко по-свойски пуд накинул.

Степан, перед тем как уезжать, пришел к Марку за ячменем, набрал зерно в мешки, завязал… Марко стоит сбоку, глазами моргает, вытирает платочком слезы, будто плачет, — жалко с братом расставаться. Степан отнес мешки за ворота на подводу, вернулся к Марку, стоял, стоял, думал, думал, чего б сказать на прощанье, да как плюнет ему в рожу — только и всего. Повернулся, вышел со двора, сел на подводу и поехал. Больше мы его и не видели. Работал он на рудниках, потом на завод поступил, в революцию — слыхать было — участвовал в Красной гвардии с сыновьями (два сына взрослых были у него к тому времени), погибли и он и сыны где-то без вести.

Вот что получилось из нашей семьи… Когда Марка штрафовали по хлебозаготовкам в пятикратном размере, то мои ребята с великим удовольствием помогали комсоду выгребать его пшеницу из амбаров. Меньшие, Николай и Яшка, эти только понаслышке знали про наше совместное житье, а Федор — тот хорошо помнил, на своей шкуре все испытал. Он у меня и в партизанах был. Еще тогда, в военное время, заскочил как-то с отрядом к дядьке: «Эх! — говорит. — Посчитаться бы с тобой! Пустить на дым все, что награбил ты нашим трудом! Ну ладно, нехай подождет до поры. Оно нам еще пригодится. Давай пока брички, овса лошадям…»

А в тридцатом году его раскулачили и выслали со всем семейством на Урал. Приходил ко мне прощаться, просил хлеба на дорогу. Плачет, слезы вытирает. Дал буханку. Черт с тобой, езжай, да не ворочайся…

1938