— Не Зиня-Коин, — кличкой подчеркнул Журавский свое отношение к богатею, — круглосуточно оберегает оленей от волков, от пурги. Не он же выделывает шкуры в удушливых баньках за тридцать пять копеек.
— Справедливо подмечено, — спохватился Тафтин, — не он, а нанятые Филипповым ижемцы пасут зимой и летом его пятидесятитысячное стадо оленей. Но, смею заметить, и не беспечные, ленивые самоеды. Нет, Андрей Владимирович, нельзя ижемцев изгонять из тундры, — заключил Тафтин. — Нельзя, невозможно изгнать, уничтожить Филипповых, ибо они несут прогресс. Вы слышали о том, что Филиппов завез в Ижму электрические машины и зажег свет? Электрический свет, господа, в центре Печорского края!
— Слышали! — все более и более раздражался Журавский, понимая, куда клонит властный чиновник: оставь кочевников Филипповым! — Слышали, — повторил Журавский, глянув в упор на Тафтина, первоначальная «стеснительность» которого сменилась уверенным, победным самодовольством. — Надеюсь, и вы, господин Тафтин, знаете о том, что, ярко осветив свои фабрики, заводы, дворцы, столичные «прогрессисты» Рябушинские грабят рабочих?
— При ярком свете обнажилась нищета рабочего класса — вставил реплику Прыгин, тут же оговорившись: — Не сочтите, господин чиновник, за антиправительственную агитацию.
— За кого вы меня принимаете?.. — Тафтин хотел оскорбиться, навис глыбой над столом, но передумал, поняв, что это не лучший ход в их сложных отношениях с Журавским, поселившимся теперь рядом с ним. — Эко куда меня занесло, — натянутая улыбка появилась на тяжелом малоподвижном лице. — Начал за здравие, кончил за упокой. Я ведь с помощью к вам, Андрей Владимирович, пришел, — медленно достал портмоне, вновь обретая значительность, чиновник. — Вот, — вынул он зеленый хрустящий чек и протянул Журавскому, — извольте принять скромную лепту на нужды науки.
— Что это? — невольно поднялся Журавский, однако медлил протянуть руку через стол, чтобы принять продолговатый лист гербовой бумаги.
— Чек на тысячу рублей из самоедского фонда, — неуловимо колыхнул, хрустнул зеленоватым листом Тафтин. — Прошу принять!
— Нет, — опустился на место Журавский, еще не зная, чем объяснит отказ. — Нет, не могу принять!
— Это почему же? — гневом, незаслуженной обидой наливалось лицо Тафтина. — Я от всей души... Со всем пониманием и уважением..
— Нет, — отрубил Журавский. — На такой взнос нужно постановление суглана, съезда самоедов. Это их деньги.
— Все ясно, — сунул чек в портмоне Тафтин. — Вольному — воля, спасенному — рай. Позвольте откланяться, — Тафтин величественно направился к дверям. «Казначей шепнул и смылся. Плевал я на вас, недоноски!» — распирали его грудь далеко не аристократические слова.
Весь июль мрачного 1906 года ушел на неизбежные организационные хлопоты, на ожидание вестей от Риппаса и денег от Чернышева. Это был суетный, тревожный месяц: Андрею становилось больно смотреть в глаза своим добровольным помощникам, рвущимся в экспедицию, — мало-помалу таяли продовольственные и охотничьи запасы, доставленные по заказу из Архангельска. Но было и того хуже: не появлялся из Ижмы к условленному сроку Ель-Микиш. Это Журавский воспринимал как удар в спину: деньги и рабочих на крайний случай можно было перезанять и найти в Усть-Цильме, проводника же, подобного Никифору, ни в Усть-Цильме, ни в Пустозерске не было. Устьцилемцы от дома, от теплых печек и жен далече ходить не охочи; пустозеры — мореходы, мореходы бесшабашные до того, что в шитом из шкур каяке в одиночку ходят на Матку, но бегать пешими, тащить бичевой баркас они неспособны; от Ижмы же пешие и оленьи путики исстари проложены за Камень, за Обь, за Енисей. Никифор к тому же своей необычайной сметкой и любознательностью заметно выделялся и среди своих сородичей и, главное, был сострадателен до сердечной боли к самоедам, вогулам, остякам. Туда, куда собирался Журавский зимой этого года, без Никифора выходить было нельзя, ибо это сулило экспедиции заведомую неудачу.