Выбрать главу

Только благодаря таким взаимоотношениям «троицы», как звали теперь архангелогородцы союз губернатора с Чаловым и Ушаковым, Тафтин, вместо того чтобы занять место в тюрьме, получил право беспредельной власти над всеми кочевниками европейской Российской тундры. Учитывая, что слух об отмене пушного ясака может достичь самоедов, он укрепил «свое право» «Дарственной Грамотой», якобы жалованной ему — Петру, сыну Александра III — на предмет владения Малой и Большой самоедскими Землями с правом взимания пушной дани — по три шкуры песцовых или лисьих с каждой самоедской души. Эту «грамоту», как и «царский» поясной портрет, изготовили Тафтину в Петербурге так искусно, что даже Чалов, державший в руках сотни фальшивых русских и иных паспортов и различных удостоверений, ахнул:

— Мошенники! Изготовили так, что сам Николай Второй не усомнится, что ты его дядя! Однако ж...

Что стояло за этим «однако ж», Петр Платович, возведенный мошенниками в «принцы», знал: боже упаси теперь обделить Чалова в третьей доле ясачного сбора, а еще страшнее — сболтнуть. Тафтин отлично знал друга своей юности — Чалов не будет дожидаться следствия и решения суда...

И еще один человек был страшен Тафтину — Журавский, ездивший по всей тундре, знающий языки кочевников и слывущий у них за доброго духа. Страшен был своими бескомпромиссностью, честностью, не терпящей безнаказанного злодеяния и тогда, когда злодеяние можно пресечь только ценой собственной жизни.

Глава 13

ПРИЗНАНИЕ

В Петербурге Журавский не был с лета 1906 года — с тех пор, как уехали они с Платоном Борисовичем Риппасом открывать первый форпост науки на Севере. Более двух лет Андрей не видел ни Риппаса, ни своих друзей Руднева и Григорьева. Единственным вестником из столицы за эти годы, казавшиеся Андрею вечностью, был Гавриил Ильич Попов — ординатор Мариинской больницы, большой друг Шидловского, к которому вез Журавский посланников тундры.

Разные чувства обуревали Андрея Журавского и детей тундры при подходе поезда к Николаевскому вокзалу Петербурга: Ефим и Павел примолкли, посуровели; Андрею близость свидания с родным городом, с друзьями, наставниками спазмами сжимала горло. О дне своего приезда Андрей известил только двух человек: Платона Борисовича, у которого намеревался квартировать, и доктора Попова, к которому ехали Ефим и Павел. Журавский щадил ребят, боясь шума встречи, восторгов, излишней эмоциональности при виде экзотических аборигенов тундры.

На дымном, по-столичному бестолковом, кричащем, спешащем и толкающемся перроне встретил их один седой, высокий, сгорбившийся Риппас.

— Вернулся! Приехал, друг ты мой неистовый, — обнял он Андрея, согнувшись нескладной дугой и роняя в вокзальную грязь стариковские слезы. — Мученик ты наш...

— Дикари! Дикари! Самоеды! — невесть откуда набежавшая орава полураздетых ребят окружила Ефима и Павла, облаченных в праздничные малицы и расшитые тобоки. На широких наборных ремнях, стягивающих по крестцам роскошную меховую одежду, висели большие ножи на блестящих цепях. Капюшоны малиц Павел и Ефим, непривычные к угарному вокзальному воздуху, натянули на головы, отчего казались крупными хищными птицами. Мгновенно образовавшаяся толпа любопытных теснила мальчишек к «дикарям», подталкивала, подзуживала...

— Пошли, пошли скорее от этой толпы «дикарей»! — крикнул Андрей Риппасу. — Ефим, Павел, идите за нами!

— Куда прикажете багаж, — тронул носильщик за плечо Риппаса.

— Несите за нами — у вокзала подводы, — распорядился Риппас, крупно зашагав по перрону: Павла и Ефима Журавский пропустил вперед себя, наказав им не отставать от Платона Борисовича.