Выбрать главу

Георгий Лаврентьевич проговорил последние слова затухающим голосом, потирая прямой ладонью переносицу; он слегка покачивался в кресле, как в дремоте. И было непонятно, успокаивает ли он себя или страдает оттого, что не видел мать перед ее смертью, или так странно думает вслух, и, все больше испытывая неудобство, Никита сказал:

- Нет, она ничего не говорила.

Георгий Лаврентьевич широко открыл глаза - в их прозрачной голубизне скользнул короткий испуг, какой бывает у человека, разбуженного резким толчком, - и стремительно наклонился к столу, точно падал.

- Моя сестра, моя сестра... - пробормотал он.

Откинув голову, он затих на секунду с жалким, удивленным лицом и, сейчас же легонько вздохнув не на полную грудь, ощупью выдвинул ящик стола, достал коробочку с валидолом.

- Вам плохо? - спросил Никита и привстал. - Может быть... воды?

Сделав неопределенный жест, Греков стиснул в кулаке коробочку с валидолом, долго сидел неподвижно, как будто ждал, когда отпустит боль.

- Ничего... Это звонки, - успокаивающим шепотом сказал он. - Звонки. Возраст. Не беспокойтесь. Ничего, ничего. Она... в этом письме... - после молчания заговорил он уже несколько громче, - просит меня, чтобы я посодействовал вашему переводу. Из Ленинграда. В Московский университет. Вы этого хотели? Я постараюсь это сделать. Незамедлительно.

Никита задвигался на теплом краешке кожаного кресла, ничего не понимая, машинально полез за сигаретой.

- То есть как? - спросил он. - Зачем же?

- Что вы? - Греков перевел дыхание и, заметив сигарету в пальцах Никиты, умоляющим взглядом попросил не курить. Никита тоже невольно покосился на сигарету, смял ее, сунул в карман.

- Вы сказали: "Зачем?" - проговорил Георгий Лаврентьевич. Позвольте... Вера также просит, чтобы я помог вам обменять ленинградскую квартиру на московскую. Я помогу вам, хотя это нелегко... Но я все, что смогу...

- Но я не хотел, это не так, - ответил Никита неловко, пытаясь понять, почему мать в этом предсмертном письме просила о его переводе в Москву. Мать сказала мне в больнице, что я должен буду поехать к вам. Когда передавала письмо, она только об этом просила.

Он замолчал. Греков наблюдал за Никитой с горьким ощупывающим выражением.

- Ваша мать была известной ученой... И в Ленинграде у вас, должно быть, большая квартира.

- У нас не было большой квартиры, - возразил Никита. - А две комнаты в общей... Нам с матерью не было тесно. Потом, когда мать положили в больницу, я сдал комнаты полковнику. Соседу, у него четверо детей... А сам только приходил ночевать. После смерти матери я попросил койку в общежитии. В университете. Мне обещали.

- Но для чего, для чего вы сдали свои комнаты?

- Мне нужны были деньги.

Греков вдруг спросил суховато:

- Что? Разве вы не получали стипендии?

- Получал. Но мать полгода лежала в больнице, - сказал Никита и, сказав это, увидел заалевшие, как от внутреннего жара, щеки Георгия Лаврентьевича. - И я хотел, чтобы... Разве вы не знаете, для чего нужны деньги, когда кто-нибудь болеет?

Георгий Лаврентьевич молчал, пристально смотрел в стол, сутулясь; его белые нависшие брови двигались, он будто прислушивался к своему дыханию. Это прислушивающееся, углубленно-растерянное выражение удивило Никиту, и удивил его голос, ослабленный, разбитый:

- Скажите, Вера... моя сестра говорила что-нибудь перед смертью о своей молодости? Она мучилась, жалела о чем-нибудь?

- Нет, - сказал Никита. - Я не знаю.

- И у нее были слабости, - безжизненным голосом сказал Греков и утвердительно прикрыл глаза. - И у нее...

На письменном столе опять зазвонил телефон. Греков вздрогнул, потом невнимательно поднял и опустил кончиками пальцев трубку; телефон снова затрещал требовательным звонком, отдаваясь в ушах.

В дверь постучали, и голос Ольги Сергеевны:

- Георгий, можно? К тебе пришли из комитета. И звонят из газеты.

Греков выпрямился в кресле и почти неприязненно повернулся к двери. Затем в руках его мелькнуло, зашуршало письмо матери, взятое со стола; колыхая широкими рукавами халата, он как-то чересчур суетливо засунул письмо под бумагу, выскочил из-за стола и своей нервной танцующей походкой подбежал к двери, отдернул портьеру.

- Оленька! - решительным и вместе умоляющим тоном крикнул он в приоткрытую дверь. - Из комитета в два, в два часа, я предупредил! Я занят. Кто там? Пискарев? Пусть подождет! И прошу, пожалуйста, или выключить телефон, или всем говорить, что я болен. Неужели нельзя меня избавить от телефонных разговоров по утрам? Опять консультация? Я не стол справок. Есть другие специалисты, наконец!

- Ты должен принять Пискарева, - с вежливой настойчивостью ответила Ольга Сергеевна. - Ты должен и обещал. Ты забыл? И подойди, пожалуйста, к телефону.

- Я никому ничего не должен, это немыслимо! - Греков в отчаянии даже прижал щепотки пальцев к вискам. - Скажи, что у меня стенокардия, что я болен...

И ровный, спокойный голос Ольги Сергеевны:

- Подойди, пожалуйста, к телефону. Это неудобно все-таки, Георгий.

Дверь кабинета захлопнулась. Греков задернул портьеру, сердито и вроде бы беспомощно обернулся к молчавшему Никите, и тут же в каком-то нарочитом негодовании стремительно подошел к телефону (замелькали белые щиколотки под халатом), и, фыркая носом, сдернул трубку, крикнул звонким фальцетом:

- Скажите, милейший, могу я спокойно поболеть или уж, позвольте... Кто? Не имел чести! Да-с, мой день рождения на носу, а вам, собственно, что?

"Он больной человек, со странностями, - вслушиваясь в то, как с веселым бешенством кричал Греков по телефону, думал Никита с терпеливым ожиданием, водя ладонью по кожаному подлокотнику. - Сколько ему лет? И сколько Ольге Сергеевне?"

- Что вы там написали юбилейное про меня, я не знаю! Нельзя, молодой человек, говорить "нет", когда не знаешь, чем подтвердить свое "да". Именно! Привезите гранки статьи, и я завизирую. А может быть, и нет. Я должен прочитать, что же вы написали! Я терпеть не могу фантазии корреспондентов! Да-да! Так... Так на чем же мы остановились?

- Что? - Никита поднял голову.

- Да. Так. На чем же мы?..

Греков уже не разговаривал по телефону, но он еще не отпускал трубку, поглаживая ее, а из прозрачной голубизны глаз уходила весело-мстительная, как у злорадного ребенка, улыбка, с которой он отчитывал кого-то по телефону. И теперь растрепанные кустики седых бровей наползали на высокий лоб лохматыми уголками, и весь вид его выказывал сосредоточенное изумление перед чем-то, что в эту секунду мысленно видел он.