Картина была такой красивой, а реальность — такой отвратительной, что Эдам упал на кровать и, к своему ужасу и стыду, разрыдался. Опасаясь, что отец стоит за дверью, юноша закусил простыню, чтобы заглушить всхлипы. Через какое-то время он встал, раскрыл сумку и достал дробовик, тот, что был двенадцатого калибра. Обмотав грязной майкой левую руку, он взял в нее ружье и протер его грязным носком, а потом убрал обратно в сумку и спрятал под кровать.
Разве он не боялся, что отец обыщет его комнату и найдет сумку? Эдам взял за правило всегда запирать комнату, но это правило не из тех, о которых всегда помнят. Как бы то ни было, если отец и нашел дробовик, он об этом не сообщил, а Эдам к нему больше не прикасался. Сумка так и осталась под кроватью, когда он через месяц уехал в университет, и лежала там еще год, до тех пор, пока он не переехал в собственный дом, купленный на деньги, вырученные от продажи Отсемонда.
Теперь ружье хранится не в сумке, а в шкафу, в маленькой гостевой наверху. У него нет на него разрешения. Хотя звонок полицейского и встревожил Эдама, в панику он не впал, вряд ли они сразу станут обыскивать дом. Они относятся к нему равнодушно — а еще скептически. Нет, не скептически, это неправильное слово, оно подразумевает недоверие, смешанное с удивлением. А они не такие. Полицейские ведут себя так, будто никогда не поверят в невиновность, но с готовностью примут признание вины. Нет, не так, все гораздо проще. Они выполняют рутинную, скучную работу и спешат поскорее с ней разделаться. Однако это впечатление, сложившееся у Эдама, не успокоило, а только сильнее встревожило, потому что он чувствовал: более важные вопросы приберегаются на потом, откладываются до того момента, когда его показания и замечания будут оценены и изучены. Вот тогда полицейские вернутся и учинят ему допрос с пристрастием.
Инспектора звали Уиндером, а окружного комиссара — Стреттоном, только первый был постарше Эдама, а второй помладше. Они ничем не отличались от его соседей и сотрудников. Он предложил им выпить, но они отказались. Эдама слегка насторожило то, что ни один из них, вежливо представившись Энн, не обратил ни малейшего внимания на Эбигаль. Естественно, Энн почти сразу после прихода Уиндера и Стреттона забрала Эбигаль и отнесла ее в кровать, но Эдаму все равно показалось странным, что ни один из них не пожелал малютке спокойной ночи и не произнес банальностей, типичных для подобных случаев.
Уиндер начал с того, что спросил, жил ли он когда-либо в Уайвис-холле, и Эдам ответил, что, ну, не в смысле жил, а заезжал, чтобы проверить дом, ночевал. Он был стеснен в средствах и, находясь там, кажется, продал кое-что из имущества, нет, не мебель, а безделушки.
— Он принадлежал вам, не так ли? — бесстрастным тоном уточнил Уиндер.
— Да, мне. Я имел все права на него и мог продать.
— Мистер Верн-Смит, как долго вы жили там?
— Приезжал туда? На неделю или две. Точно не помню.
Эдам ждал, что они поинтересуются, жил ли он там один, однако его не спросили. Полицейский ничего не записывал, и это слегка прибавило ему уверенности. Ему не нравился равнодушный, холодный, почти как у робота, тон Уиндера, но вполне возможно, что у того просто такой голос, что он всегда говорит в такой манере, даже с женой и детьми.
— А после того, как вы уехали через эту неделю или две, вы возвращались туда?
— Не для того, чтобы жить, — ответил Эдам.
— Значит, вы никогда там не жили, верно? А еще раз приезжали туда?
— Нет.
— Вы выставили Уайвис-холл на продажу, правильно? Ваш отец рассказал нам, что вы выставили его на продажу осенью 1976 года, а весной, не получив приемлемых предложений, сняли с продажи. Затем осенью 1977 года вы снова выставили его на продажу и продали мистеру Лангану.
Ничего не записывалось, но на этот вопрос Эдам ответил чистую правду.
— Я не выставлял его на продажу до конца лета 1977 года.