Он протянул руку — причем даже в состоянии, близком к панике, заметил, какие у нее длинные тонкие пальцы, заметил также, что от одного этого его сердце забилось сильнее, — и все-таки захлопнул папку.
— О, я не могу посмотреть остальное? — Она улыбнулась ему, и на щеках образовались ямочки.
— В другой раз. — Он выдавил простодушную улыбку и как можно тверже указал на треногу. — А сейчас за работу.
Он удивился, когда позвали к обеду. Утро пролетело, а он успел сделать всего несколько линий. Ганс Гольбейн дал пройти Мег Джиггз и, когда они шли к залу, увидел в тени Николаса Кратцера. Тот смотрел на него с сардонической улыбкой на скуластом лице. Мег поднялась по лестнице длинными мальчишескими шагами («Я должна привести себя в порядок», — улыбнулась она ему через плечо), а Кратцер схватил его за локоть.
— Вы погибли, — заявил он.
Ганс Гольбейн покачал головой и опустил глаза. Кратцер ему нравился, он был почти уверен, что они станут друзьями, коли оба жили в этом доме. Но были детали, которые ему не хотелось рассказывать. Как-то странно выглядел художник, писавший парадный портрет и плененный такой недосягаемой для него женщиной. Он не хотел казаться идиотом.
— Нет, — твердо сказал он, не глядя на Кратцера. — Я просто делаю свою работу.
Перерыв ночью весь свой сундучок с лекарствами, я так и не нашла мятное масло.
Зато нашла предлог написать Джону Клементу — просьба купить мне кое-что на Баклерсбери-стрит, ради прошлого. В ответ он точно пошлет мне подарок. Какое-то время я размышляла, стоит ли рассказать ему о разговоре с госпожой Алисой об отце, и в конце концов решила этого не делать. Я не хотела, чтобы он думал, будто я сомневаюсь в его вере в отца. А затем с головой ушла в исписанные и разложенные на столе листы бумаги. Я старалась писать как можно изящнее, подробно отчитывалась о работе над портретом и прочем — хотя и не обо всем, — о работах мастера Ганса, о том, что он рассказывал о своем отце, о том, как ему трудно писать моего отца, о бесконечном имбирном чае, о трех беременностях, о том, как этим утром после сеанса у мастера Ганса мы гуляли с молодым Джоном и Анной Крисейкр по берегу и смотрели на волны, быстро исчезающие на гальке. Раньше, когда я брала их с собой на прогулки, они невинно лазали по деревьям и играли в салочки на лужайке, а теперь я вежливо отворачивалась, когда они обнимались. (Моя готовность вежливо и часто отворачиваться сделала меня тогда их любимой дуэньей.) Заканчивая письмо, я поняла — отворачиваться очень легко, но этого не написала, а просто улыбнулась. Меня радовало их учащенное дыхание, раскрасневшиеся щеки, горящие, прикованные друг к другу глаза; я чувствовала, как сама становлюсь таким же счастливым ребенком. Несмотря на все свои усилия, я все равно высматривала в каждой лодке, плывущей в нашу сторону из Лондона, длинноногого и элегантного Джона Клемента, съежившегося от ветра, с небесно-голубыми глазами, томительно прикованными ко мне, и вода с каждой минутой все больше сближала нас.
Но даже блаженно предаваясь розовым грезам, которые каждый влюбленный считает уникальными, я думала, куда подевалась бутылочка с мятой. И когда дом погрузился в ночь, эта мысль смыла мою радость. Постепенно и все остальные тревоги, как пчелиный рой гудевшие в голове — на какое-то время я о них забыла, — стали громче и настойчивее, и глаза Джона Клемента, с любовью смотревшие на меня, растаяли в неприятных воспоминаниях о человеке в саду, о памфлетах отца, о картинах мастера Ганса.
Уснуть не получалось. В голове царила сумятица. Меня распирала нерастраченная энергия. Нужно что-то предпринять. И я спустилась вниз, подождала, пока мастер Николас ушел к себе в комнату с мастером Гансом, и послушала под дверью. Когда раздался звук открываемой бутылки, привезенной мастером Гансом, когда они чокнулись и засмеялись, я тихонько поднялась наверх и прошла в мастерскую. У меня из головы не выходило тело Христа. Я хотела посмотреть то, что он не пожелал мне показать.
Бросив всего лишь взгляд, я поняла, каким простодушием отличался этот человек. Я сразу увидела гравюру с размахивающим буллой папой в окружении демонов. А за ней лежал фронтиспис Нового Завета на немецком языке. Я не знала немецких слов, но как-то поняла, что должно значить «Das Newe Testament»[8]. И стояла дата — 1523 год. Значит, это перевод Лютера. У меня в глазах потемнело, и прошло некоторое время, прежде чем я заметила рисунки мастера Ганса на полях, изображавшие апостолов Петра и Павла. Они были прекрасны и казались таким же «делом дьявола», как и тирады Уилла Ропера поры его увлечения ересью. Но это вовсе не значило, что отец, если он, как я боялась, действительно стал непримиримым, смолчит, обнаружив рисунки его художника, выполненные до приезда в Челси.