— Ведь его и назначат, правда? — Однако его голос звучал резко. — Умнейший человек может стать полнейшим дураком. Он сам не понимает, насколько стал придворным. Но теперь ему слишком нужна власть, он уже не в силах отказаться от этой должности и с удовольствием забудет, что король потребует от своего канцлера одного — сделать Анну Болейн королевой. Допускаю, он надеется использовать новые властные полномочия и убедить короля изменить решение. — Помню, я не очень всерьез отнеслась к словом Джона, в полудреме целуя макушку Томми. Запах его крошечной головки казался мне запахом счастья, я чувствовала острую боль во всем теле, но не обращала на нее внимания. И все-таки при следующих словах, произнесенных с твердой уверенностью, я подняла глаза. — Ничто не остановит короля в его решимости жениться на этой женщине. Чтобы понять это, достаточно всмотреться в его лицо. Чувственность у него в крови. Мудрый человек предусмотрительно остался бы в стороне от кутерьмы, устроенной Генрихом. — Джон смотрел в огонь, и, может быть, красное мерцающее пламя было виновато в том, что его черты приняли мрачное нездешнее выражение, а может быть, тяжелые мысли. — Боюсь, твой отец подлетит слишком близко к солнцу. — Кончиком сапога он дотронулся до полуистлевшего полена и пошевелил догорающие угли. Пламя зашипело, взвился пепел, часть его высыпалась на железную плиту перед камином. — И рухнет.
Глава 11
— Так напишите ей, мой мальчик, — сказал старик, облокотившись на стол с остатками обеда, к которому он едва притронулся (Гольбейн-то заправился основательно), и его освещенное свечами лицо, живее, чем у большинства молодых людей, сияло непобедимым обаянием. — Например, вы можете ей поведать, в какой восторг привела меня ваша картина.
Гольбейн не удержался и покосился на небольшую копию портрета семьи Мора, прислоненную к кувшину. Он тихо прощался с ней уже целый день. Затем вернулся к пивной кружке и, подобрав под столом ноги, упрямо покачал головой:
— Вы меня знаете. Я не писатель.
После возвращения в Базель он впервые видел Эразма. Старика напугало, что сталось с веселым свободомыслящим городом, который оставался его домом в течение восьми лет, напугали разрушения, нанесенные Базелю фанатиками-евангелистами, напугала перемена в атмосфере города, напугали опустошение, насилие, требования безудержной свободы. Поэтому сразу после того, как смутьяны в апреле добились принятия новых религиозных законов, он закутал свое тощее тело в меха и сменил Базель на мирный Фрейбург, чуть ниже по реке.
— Все испугались до смерти, когда эти подонки завалили рыночную площадь оружием и пушками, — рассказывал он молодому человеку чуть раньше.
Гольбейн понимал — Эразм никогда не сможет простить дикость толпы, разрушившей собор, расколотившей дубинами большой алебастровый алтарь и через витражные окна вышвырнувшей статуи на улицу. Ничего удивительного, что евангелистов стали называть протестантами.
— Они так измывались над образами святых и даже над распятием, что трудно было отделаться от мысли — вот-вот произойдет какое-нибудь чудо, — говорил Эразм с раздражением и презрением, которое человек, изумленный тем фактом, что его разум связан с телом из плоти и крови, естественно чувствует к грубиянам, упивающимся силой своих мускулов и способностью наводить страх при помощи разгоряченного дыхания, бешеных воплей и стиснутых кулаков.
Эразм помнил запах костров. Он никогда не сможет молиться в церкви с голыми белыми стенами. Гольбейн оплакивал отъезд старика из нового благочестивого Базеля — Базеля, принявшего Reformationsordnung[14]. Существовали и другие причины для печали. Во время драки в кабаке был убит Прози. Умер старый издатель Иоганн Фробен. Бонифаций Амербах отошел в сторону, хотя и не уехал; он теперь тоже часто заезжал во Фрейбург. Два главных покровителя Гольбейна — Якоб Майер и Ганс Оберрайд — открыто отказались исповедовать реформированную веру и потеряли места в совете. С началом беспорядков закрыли университет. Издатели подвергались строгой цензуре. Мужество покинуло почти всех людей, которых он ожидал найти в печатнях и кабаках за обсуждением мировых проблем и кружкой пива. Теперь, когда все, о чем они когда-то мечтали и что без конца обсуждали по ночам, исчезало на глазах, Базель перестал быть домом. Протестантские власти следили за общественной моралью слишком ревностно, чтобы в городе жилось радостно. В мире Гольбейна все сместилось по другой причине, но этой довольно убедительной ложью можно легко себя обманывать. И всякий раз в страшные мгновения, когда он с невольной надеждой всматривался в темноволосую женскую головку или когда душа его вспыхивала при виде любой высокой угловатой девушки, идущей по улице, он бормотал вполголоса: «Кровавые фанатики». Ведь всякий раз это оказывалась не Мег, и ответственность за изнуряющую пустоту, пожиравшую его уже столько месяцев, несли власти.