Выбрать главу

Dijon au vin blanc”, 215 г – это моему испанцу маловато.

Проглядывая капустный рассол на свет, каждый раз читаю: “Product of France”.

Тут же душ за раздвижной матовой стеночкой. Ничего не заедает.

Махровые полотенца – огромные или поменьше – всегда можно взять в светлой прачечной внизу. В пяти шагах по чистому коридору – просторная кухня с зеркальными кастрюлями, всевозможными тостерами-миксерами и тарелками, которые достаточно поставить в моечную машину. Опрокидываю кружечку махорочного настоя каждый раз с облегчением: дочка сдала сессию и просилась меня проводить, но согласилась пойти на день рождения к давно приглашавшему ее однокурснику – все равно, кроме протоптанных троп… Пока греется мраморный чайник, доделываю все еще осторожную зарядку. В комнате между письменным столом с секретером и креслом простора как раз в меру (минуты наблюдаю по электронным часам, вделанным в радио).

За собором морской горизонт трепещет утренним серебром вываленного на палубу трала. Завтракаю с книгой – наконец-то добрался до третьего тома Пруста: нет опасности проглотить раньше времени. Ем я довольно вкусную залитую кипятком раскисшую мешанину овсяных хлопьев с сушеными яблоками, бананами, изюмом, орехами – называется довольно противно: мюсли. С молоком вкуснее, но его еще покупать, да следить, чтоб не сбежало, а кроме того, я стал здесь ужасным жмотом: это единственное, что я могу сделать для двух своих дочек. Чтоб не соблазняться, в супермаркет захожу только предварительно перекусивши, да еще сначала прохожу отдел серых собачьих колбас из их врагов – кошек, чтобы надежней отбить аппетит. При этом все мелочи на выходе стараюсь разложить в две бесплатные пластиковые сумки – то-то мама порадуется (зато мечта стиляги – “я роскошный иностранец” – разом поблекла). Я бы больше налегал на хлеб, очень вкусный, вечно свежий, только здесь он едва ли не дороже бананов – мне лень вычислять его удельную стоимость и калорийность, тем более что и это, скорее всего, был бы профессиональный кретинизм: у нас один доктор наук пресерьезно доказывал, что каждая вещь стоит столько, сколько калорий идет на ее изготовление. Увы, мировой Хаос допускает бесчисленное количество масок – непротиворечивых моделей: для комара человек

– цистерна с кровью, для собаки – друг или враг ее хозяина, для теплофизика – двигатель внутреннего сгорания, для зоолога – вместилище инстинктов, для марксиста – пролетарий или буржуй, для интригана – интриган-соперник, для хама – борец за выгоду, для позера – борец за внимание, и каждый из них вполне выживает и, следовательно, ежедневно подтверждает практикой свою картину мира. Редукционизм, подгонка под себя, оскорбляет не истину – все картины мира неопровергаемы, – а вкус, глаза, способные замечать его бесконечноцветье.

Но я почему-то не бешусь, думая об этом: сломленность – это и есть мудрость. Использованный пакетик “Липтона” приберегаю на обед. Лестница гнута из цельного металлического листа и внушительно гудит под кроссовками. Здания из-за невероятной промытости и отделанности выглядят какой-то огромной офисной мебелью. На шлифованном асфальте регулярные горбы, чтобы машины не разгонялись. Но я и без насилия повиновался бы светофору. На первый взгляд, тутошние удобства питаются уважением к физическому естеству человека – на самом же деле они стремятся устроить жизнь так, чтобы физическое имело как можно меньше значения: чтобы не требовалось загонять тараном или вышибать плечом плохо подогнанную дверь, чтобы не приходилось отпихивать соперника, пересчитывать сдачу, перевзвешивать покупку… В схватке один на один я проигрываю каждому: даже когда меня оскорбляют, мне прежде всего хочется разобраться, в каких пунктах оскорбитель прав, а в каких заблуждается, в глубине души я не могу поверить, чтобы кто-то мог использовать слово только для того, чтобы причинить боль. В здешнем раю борьба идет куда более напряженная, но не рог против рога, не питекантроп против синантропа, а борьба знаний, умений, терпений, стратегических замыслов, обаяний, логик – тоже гадкая, но борьба людей, а не животных. И сейчас я уже готов ее вести: теперь я не брезгую никакой работой, а только это мне всегда и мешало.

А как же здесь поступают с румяным громогласным господином, остановившимся поперек прохода поговорить со своим громогласным приятелем? А никак, бочком пробираются мимо. Потому что все остальное еще хуже. Уступают хаму хамово, зная, что много ему все равно не достанется. А как быть с безмозглой теткой, которая, в ужасе выпучив глаза, катится к подруге спросить, апельсиновый или виноградный сок та будет пить? А вот как: недовольно посмотреть ей вслед, отряхнуть пиджак и пойти за новым стаканом.

Уличные кафе еще совсем пустые, но присядь – и на тебя тут же прольет теплую шайку гостеприимства прелестная девушка в белоснежном фартучке. Там, где чисто, светло и ничто не царапает взгляд… Но как подумаешь, что на эту сумму наша семья могла бы жить целый день… Однако финансовая тревога уже утратила свой болезненный, то есть разумный, характер, сменившись дурацким

“авось обойдется”, и вообще, даже просыпаясь, я ощущаю спазм не в стратегическом – в груди, а только в тактическом центре – в солнечном сплетении. Но и он слабеет с каждым днем, становясь почти приятным, как угасающие покалывания забытых Михайловым ножниц. Мне уже доставляет удовольствие, что рубашка надета на голое тело и что она еще чуточку холодит, хотя солнце уже припекает – но по-северному, не стервенея.

Ступая почти беззаботно (и ортопедические стельки сидят как влитые), вхожу в крепость, новенькие макеты старинных домиков разбегаются по улочкам-декорациям, беспорядочным, как трещины на разбитом зеркале, по каменным оградам с черепичным гребнем взбираются кусты роз – розы в два человеческих кулака, а кусты в два человеческих роста. На каждом шагу все еще видишь женщин в средневековых нарядах, иногда попадется и какой-нибудь Ромео или его слуга: на днях городок кипел карнавалом по случаю его покорения какими-то скандинавскими бандитами – сумели устроить такое роскошество из поражения! На улицах стояли жаровни, вращались вертела, – запах – лучше не подходи! – ковались мечи, кинжалы – кузнецы в какой-то древней коже, мешковине, – на тесных площадях стреляют в цель из арбалетов, а за крепостной стеной, на густой пожухлой траве просторного ристалища, куда я сейчас выхожу, устроили самый настоящий рыцарский турнир – копья, кони в развевающихся покрывалах, похожих на хоругви, – латы и в самом деле до крайности идут мужчине. Больше всех отличился интеллигентный Айвенго в очках – пышный герольд с микрофоном футбольного комментатора безмерно славил его перед знатью и перед чернью, – я ужасно жалел, что здесь не было мамы: она обожает все воинственное и безопасное. А уж костюмная вакханалия… Даже я слегка балдел, сколько восхитительных и неповторяющихся ненужностей – зубчиков, разноцветных клинышков, пышных буфов, многослойных, как розы, бархатных беретов – кишит в этой портняжной оргии. В нынешней жизни дури, благодарение богу, маловато: все прекрасного качества, но чтоб сомлеть… тут нужен романтический стиляга из нашего общества рваных возможностей. И что толпы веселящихся людей и ни одной хамской выходки – быстро наглеющая душа тоже почти перестает замечать.

Зато среди молодежи я все время высматриваю дочь и изредка нахожу. И вижу, что здесь ей хорошо, хотя прекрасно знаю, что ей везде будет плохо.

Море уже интенсивно синее – как небо: облачка замаячат к полудню – из наших же испарений. Мимо “настоящей заграницы” с пестрыми тентами, барами, топчанами я иду к неудобному, а значит, идеальному для меня уединенному месту, где надвинувшиеся с гряды валуны затопили и половину моря, а на берегу стоит деревянная часовня с якорем у входа – якорь заменяет крест.

Часовня посвящена рыбакам, которые “нашли покой в море”. Умели же выражаться! Нет – чувствовать.