Так как я, со своей стороны, отношу эти резкие смены курса на счет огромной жизненной лихорадки, сжигающей его, я приписываю все эти созидательные апории, очень быстро приводящие его от одного проекта к другому, страстному желанию жить, и считаю, что именно этому желанию он обязан и своей способностью к активной деятельности, сопровождающейся порой крайне неожиданной переменой во взглядах, и наличием неизбежных слабых мест в своих рассуждениях, и своими обширными начинаниями по исследованиям в области философии, претендующими на всеохватность и окончательность выводов, но всегда заканчивающимися из-за его горячности и способности увлекаться чем-то другим (из-за логореи36?) преждевременно, так что после их кончины всякий раз оставался великолепный материк, потерпевший крах и лежащий в развалинах.
Наши друзья-новороманисты его совсем не любили, а многие из них даже подчеркнуто высказывали полнейшее неприятие его идей и творчества. И, разумеется, его знаменитое противопоставление прозы и поэзии не могло не изумлять нас. Кстати, он сам в конце 1950-х годов решил, что единственным в нашей группе, кто имел некий шанс стать настоящим писателем, был Бютор, на том основании, что он, по крайней мере, обладал видением „целостности“ (надо же, целостности! Боже правый! Целостность, которая есть не что иное, как великий фантазм последнего беспочвенного мечтателя, грезящего о стройной системе). Что касается меня, то я испытывал некоторую симпатию если и не к сартровской манере письма (всегда торопливой и несколько безалаберной, с хлесткими формулировками, но лишенной просодической упругости и всякой благозвучности, насколько это было возможно, колебавшейся между грубостью тяжелого шероховатого слога и той риторикой, которой учат в нашей древней Сорбонне), то, по крайней мере, к этому постоянному умозрительному возбуждению, во власти которого он пребывал и из-за которого наши благонамеренные правые называли его ненормальным, но в котором я сам, полагаю, есть немало стимулов для вдохновения; я также симпатизировал ему и за его постоянно проявлявшееся благородство, как интеллектуальное, так и человеческое (как пишет Пенже, уж не помню где, это слово я у него долго искал).
Мои личные отношения с этой выдающейся, прославленной личностью были весьма скромны и заключались в нескольких эпизодических встречах. Две подобные встречи все же заслуживают того, чтобы я о них рассказал. Сначала была первая робкая попытка сближения, попытка неудачная, после съемок „В прошлом году в Мариенбаде“, а вторая имела место немного позже, в Ленинграде, и превратилась в некое публичное признание моих заслуг. Я уже рассказывал, что после завершения работы над „Мариенбадом“ фильм в течение долгих месяцев находился как бы под двойным запретом как со стороны мира денег, так и со стороны властей предержащих. И действительно, представители сети коммерческого проката кинофильмов тотчас же осудили его на забвение, возмущенно вопя, что он не выйдет на экраны, что нельзя так издеваться над людьми, что плохой Роб-Грийе развратил и испортил хорошего Рене и т. д.
С другой стороны, мы оба ни в малейшей степени не могли надеяться на поддержку официальных французских инстанций (на международных фестивалях и на телевидении), которые игнорировали отныне сам факт нашего существования, в то время как министр внутренних дел, напротив, всячески преследовал нас и доставлял множество неприятностей, потому что мы оба подписали знаменитый так называемый „Манифест 121“П9 (я подписался одним из первых, отчасти из-за случайного стечения обстоятельств). Жан-Поль Сартр не был, вне всяких сомнений, автором этого очень сдержанного, составленного в чрезвычайно осторожных выражениях текста, в котором содержалась спокойная проповедь о необходимости уклонения от военной службы в Алжире и который по манере письма, скорее, гораздо больше напоминал произведения Мориса Бланшо, но наш Великий Возмутитель Спокойствия самоотверженно взвалил на себя бремя по его распространению, а также и по раздуванию скандала. И он внезапно загорелся пылкой страстью писателя и художника к так называемым подписантам, потому что в конечном счете он приписал нам заслугу обладания политической сознательностью, то есть тем, чего, по его мнению, так не хватало созданным нами ранее произведениям, в частности, моим романам, что в его глазах было большим недостатком.
Короче говоря, он тотчас выразил желание посмотреть „В прошлом году в Мариенбаде“; надо сказать, что просмотры, с технической точки зрения безупречные, но чрезвычайно приватные, закрытые для публики (всякий раз для одного-единственного приглашенного), проходили в лаборатории LTC в Сен-Клу. После того, как фильм посмотрел Андре Бретон (яростно возненавидевший его и проникшийся к нему живейшим отвращением, так как в фильме сквозило „оскорбление величества“, имеющее отношение к той области, которую он считал своим личным владением), а за ним — Антониони (человек, мало склонный к бурному изъявлению чувств, но обладающий обостренным чувством профессионального братства, уже строивший планы относительно нашей с ним совместной работы и к тому же предложивший мне Монику Витти на главную женскую роль в „Бессмертной“ с тем условием, что действие фильма будет перенесено из Турции на Сицилию), а третий просмотр был организован для Сартра и Симоны де Бовуар. Микеланджело был на просмотре с Витти, а Бретон пришел в более богатом окружении, с целой толпой, издававшей глухой „изотермический ропот“ (вроде той толпы, что будет подвизаться позднее около Дюрас во время ее передвижений).